Сначала она попадает в помещение — то ли избу, то ли пещеру, — где натыкается на нескольких старух. Главная из них в платочке, маленькая и сгорбленная, смотрит на нее приветливо, но явно себе на уме. Расспрашивает и отсылает дальше: там, дескать, сидит нянька, она собирает всех, кто поедет наверх. Нора уходит вправо, и Дивляна идет, с трудом пробираясь боком между тесно сдвинутыми стенами. Подземная нора чем-то похожа на избу: здесь есть беленые печи и много деревянной утвари, все больше здоровенные песты и клюки. С одной стороны, слева, идут чередой пестрые занавески, украшенные вышивкой и нашитыми полосами разноцветной ткани. Она хочет посмотреть, что за занавесками, но знает, что это не дозволено. Везде снуют старухи очень маленького роста, словно мыши под ногами, и никого нет, кроме них.

Она приходит в пещеру — вроде избы, где сидит та самая нянька, она здесь главная. Это очень древняя старуха, на голове у нее плотно повязанный повой, но вместо тела что-то вроде чурбака без рук и ног, так что она похожа на туго спеленутого младенца. Но глаза у нее очень яркие, серые, как железо, и зоркие, с острым взглядом, будто шило. Вокруг нее сидит еще очень много старух, ее помощниц, все они морщинистые, коричневые, смотрят с равнодушным оценивающим любопытством, словно прикидывают, годна ли пришелица для их целей. Дивляна просит взять ее с собой в белый свет, когда повезут всех детей. Нянька расспрашивает ее и говорит: «Значит, путевые знаки ты ведаешь, раз оттуда пришла?» Она отвечает, что да, и догадывается, что ее не возьмут, — нянька велит ей идти самой. Перед нянькой на столе вроде писало и какая-то печать, но видно, что к ней нельзя прикасаться. Нянька велит ей подождать, а одна из старух ставит клюку в угол, где несколько десятков других клюк из комля, и Дивляна вдруг видит, что у клюки в нижний конец вделано железное острие. Ей делается страшно, хотя никто вроде бы не угрожает. Позади стола, где сидит нянька, она видит другую тропу, ведущую верх, а за ней — дневной свет и крики детей, как будто они резвятся наверху.

Но туда ей нельзя. Она возвращается назад, в первую пещеру, и хочет подняться сама по той же тропе, по которой пришла, но вдруг видит, что из дыры наверху спускаются лапы собаки — очень длинные. Она понимает, что надо уступить собаке дорогу, потому что вдвоем в этом проходе не разойдешься даже с собакой, и отходит. Собака — крупная, рыжая, тощая — спускается и ложится возле входа. А там уже другая собака, такая же, но черная. Дивляна понимает, что это значит, и от ужаса ей становится нехорошо. Эти собаки — спутницы того, с кем не стоит встречаться, и ей хочется бежать со всех ног, лишь бы уклониться от этой встречи, — но некуда, отсюда нельзя уйти.

Спускается третья собака и ложится перед входом, потом выходят три кошки и ложатся тоже, распластавшись, как жабы. А потом появляется бабка, и от одного вида ее все здешние старухи приходят в трепет и забиваются по углам. Они пытаются произнести ее имя и не могут, бормочут только, будто квакают:

— Ах…

— Ахм…

Дивляна понимает, что это имя — Ахмея и что эта старуха — самая страшная здесь, в Нави. Ахмея ростом с четырехлетнего ребенка, она бледна, как росток под камнем, она слепа, и черты ее лица едва намечены, будто расплывшиеся линии, проведенные по сырому тесту. Она карабкается вниз по тропе, нашаривает ногами опору. Дивляна сперва садится в стороне и отворачивается, потому что знает: на Ахмею нельзя смотреть. Потом она хочет помочь той сойти — та ведь ничего не видит, но Ахмея делает знак рукой, что не нужно, — она слепа, но все знает. Бледная старуха вновь карабкается вниз, и тогда Дивляна встает и подает ей руку. Бабки вокруг шепчут, чтобы она этого не делала, и ей самой ужасно не хочется прикасаться к Ахмее. А та кладет руку на ее запястье, и Дивляна видит, что у нее плоские, тонкие, но широкие пальцы, как у жабы, и чувствует, что она не теплая, не холодная, она совсем никакая, и это противнее всего. Она сходит на пол пещеры, убирает руку, благосклонно кивает и велит ждать, а сама удаляется по проходу к няньке.

Но Дивляна не собирается ждать и начинает лезть наверх по тропе. Проход очень узкий и крутой, она боится, что застрянет и повиснет, но лезет, потому что знает: все как-то пролезают, и она тоже сумеет. Подол сорочки мешает, но она не может даже опустить руки, чтобы его одернуть. И все-таки выбирается в верхнее помещение, где опять сидят бабки. Но здесь уже не страшно, потому что близко выход и все освещено дневным светом. Бабки говорят ей: «Как ты могла поклониться Ахмее?» Дивляна отвечает: «Она же старая женщина, она старше всех на свете, я не могла не поклониться». Они говорят: «Ты не должна была кланяться ей, ты, Леля…»

С этим Дивляна проснулась. В мыслях еще звучали многие голоса, повторявшие: «Ты, Леля…» Значит, боги все еще не лишили ее покровительства. Именно сегодня, когда медведь в берлоге переворачивается на другой бок, а Перун выпускает из неволи гром, чтобы далеко за тучами дать первый бой Марене, Леля делает первый шаг по тому мосту, что через два месяца приведет ее назад, в земной мир. Перед этим она тоже спускается в Навь и ждет там своего часа — в холоде, мраке и одиночестве. Но когда ее срок пришел, боги снова позволили Дивляне влиться в Лелю, взглянуть ее глазами, тронуться в долгий трудный путь вместе с ней. И как неизбежно схождение во мрак, так неизбежен приход новой весны для всего, что живет.


С тех пор в душе Дивляны поселилось ожидание. Кругом еще лежали нерушимые снега, но во влажном ветре, дующем с Нево-озера, она ощущала запах весны.

И весна приближалась — зачирикали синицы, талая вода в полдень собиралась в лужицы; к ней сбегались куры, пили, принимались нести яйца, словно знали, что недолго осталось до весенних игрищ и Ярилиных велик-дней. В полдень под солнцем воздух прогревался — выскочишь из избы, вроде даже кажется жарко, но попробуй кожух распахнуть, и поймешь, что рановато пока, сразу холодом проймет. В Ладоге потихоньку заговаривали о праздновании Медвежьего дня. А Милорада стала собираться в дальнюю дорогу. Как раз на Медвежий день, по расчетам, подходил срок рожать первенца ее младшей дочери Велемиле, жившей замужем в кривичском Изборске. Той самой, что должна была стать женой Вольги, но каким-то образом вышла за Стеню, племянника Вестмара Лиса. Вся их семья пока состояла из двух человек, свекровь проживала далеко за морем, в Свеаланде, и Милорада беспокоилась, боясь оставить дочь на попечение изборских баб. Кто их знает, что за бабы, не сглазят ли? Чужие ведь, не свои. Сумеют ли все сделать как надо? А ну что-то пойдет не так — загубят ведь и девку, и младеня! Обо всем этом Милорада думала с самой осени и теперь решила ехать, чтобы успеть захватить санный путь.

— И я поеду! — вырвалось у Дивляны неожиданно для нее самой.

И тут же она поняла, что именно это и должна сделать. Не было больше сил сидеть на месте, тосковать при лучине в ожидании, когда придет весна. Она же идет, не сидит, и Дивляну с неодолимой силой тянуло в путь. К тому же… ни в какую сторону она не поехала бы так охотно, как к западным кривичам. Весна была именно там.

— Куда тебе? — удивилась мать. — А дети? Не бросишь ведь, с собой потащишь — по зимней-то поре!

— Если не сейчас, то когда же я еще с Велеськой повидаюсь? Весной Яруша уедет, мне не до разъездов тогда будет.

Тронулись в путь на шести санях: Дивляна со Снегулей, Вильшей и детьми (только Вильшину дочку оставили дома, на Молчану), Милорада, Доброня, Витошка и еще десяток мужчин, в основном свои родичи. Ехали сперва по льду Волхова, на неделю остановились в Словенске, потом через Ильмерь и Шелонь. Двигались не быстро, только в светлое время дня — опасались волков, — на ночь приставали в какой-нибудь веси. Несмотря на холод и трудности пути по ледяной дороге, прорезающей заснеженные леса, Дивляне казалось, будто она едет к весне и та приближается с каждым шагом. В предрассветной тиши ее будило токование тетеревов на ближних опушках, на снегу виднелись следы, оставленные их крыльями во время танца. Под ярким солнцем зелень елей принимала совершенно летний вид, и даже лежащий возле стволов снег не мешал сквозь весну уже видеть впереди лето.

На Шелони начались поселения кривичей. У Дивляны замирало сердце при звуках их «окающего» говора. Сами эти избушки — такие же, как везде, — казались ей какими-то особенными. Но на нее и впрямь смотрели тут по-особому. Все уже знали, кто она такая, и вскоре уже местные жители сами выходили к реке встречать ладожский обоз, кланялись Дивляне и говорили: «Благо тебе буди, солнышко, пришла и до нас, Лелюшка, дождались, слава чурам!» — И протягивали каравай на вышитом рушнике. Все радовались, будто это она несла им весну, по вечерам народ набивался в избу, где она находила приют, и все наперебой жаждали зазвать ее к себе. Рассказывали о житье-бытье, жаловались на неудачи, точно она могла разом все исправить, а женщины запевали почему-то свадебные песни… Должно быть, на пути из Плескова в Ладогу всем были памятны не раз возникавшие разговоры о женитьбе молодого князя на дочери воеводы Домагостя, но в головах все перепуталось.

В эту пору везде закликают весну, и по пути они нередко слышали, как с ближних бугров, пригорков, высоких берегов рек разносятся протяжные заклички. И Дивляне казалось, что зовут ее, ждут, когда она приедет — «на сошеньке, на боронушке, на овсяном пирожке, на пшеничном колоске». И эти самые пирожки ей приносили, радуясь, что весна сама пришла за подношением.

Через две с половиной недели, на Сороки[23], когда везде пекут «жаворонков» с конопляным семенем внутри, прибыли в Изборск. Город на круче стоял среди неровной холмистой местности, иссеченной оврагами и перелесками, но при нем не было большой реки, и Дивляна, привыкшая в Ладоге к Волхову, а в Киеве к Днепру, оттого чувствовала себя здесь неуютно и все время невольно искала взглядом несуществующую реку. Только озеро под горой могло бы отчасти восполнить недостаток, но сейчас оно еще было покрыто посеревшим льдом и снегом.