Вольга почти не спал ночь, ворочаясь, так что едва перину не провертел насквозь. Вспомнилась та сумасшедшая весна, когда он, вот так же не в силах дотерпеть до Купалы, сорвался в Ладогу к Красной Горке: взять свою невесту за руку и объявить, что она — его, пока не увели. Не помешало и то, что до Ладоги дороги две седмицы. И что приехали не на игрища, а на войну. Но теперь… Теперь он уже не отрок, зрелый муж, князь… должен научиться терпению… Со своим юношеским пылким неразумием он уже натворил дел — так что она и говорить с ним не захотела. Теперь надо ей показать, что он взялся за ум и научился думать, что делает… Но здесь-то чего думать? До Изборска дороги не две седмицы — один день.

И, казалось, одним усилием мысли он может перескочить это жалкое расстояние — просто посмотреть, там ли она. Она — Весна-Красна, Солнцева сестра, что по лугу ступает, за ней цветы цветут, по лесу идет — за ней птицы поют…

Как пойдет яр-белый конь, —

Ой, Лели, ярый конь,

Мимо бора темного, —

Ой, Лели, темного,

Да на красну на гору,

Как на той ли да на горе

Зеленая растет трава.

Как собиралися, слеталися

На ней белые лебеди,

Белые лебеди — красны девушки…

Миновала Навья Седмица, когда люди по вечерам собирались на жальниках — длинных кривичских курганах, которые подсыпались в длину по мере необходимости и постепенно вытягивались на многие десятки шагов. Приносили жертвы, жгли костры для обогрева предков, пили с ними заодно, пели и плясали, будто хотели топотом разбудить уснувших и пригласить к новой жизни. Топили бани, оставляли там теплую воду и чистые полотенца для навий, и дети, собираясь стайками, трепеща от ужаса, крались под окошко, горя желанием посмотреть, что там творится, и готовые каждый миг сорваться и улететь стайкой жаворонков. И вот пришла Красная Горка — окончание поминальных праздников, игрища, смотрины невест, срок «предстрадных» свадеб.

Сегодня девушки нарядились особенно ярко — хвастались, что нашили-наткали за долгую зиму. Дивляна вышла вместе с матерью и Велемилой посмотреть — та как раз отсидела свои семь недель, в течение которых роженице не полагается выходить в люди, и чрезвычайно гордилась своим новым положением. Ребенка пока нельзя было выносить, и она вышла ненадолго развеяться.

У тебя-то цветы алые, —

Ой, Лели, алые!

Все-то росы медвяные, —

Ой, Лели, медвяные!

Дивляна опустила взгляд к цветам в своих руках: красно-синяя медуница, желтый гусиный лук, сиреневая хохлатка — первые подарки возвратившейся Лели. Но почему-то от этой красоты, от пения девушек, от имени Лели, звеневшем в воздухе, сердце щемило и на глаза просились слезы. Вспоминалась весна, когда она была невестой, — набег руси Иггвальда Кабана поломал им всю радость, нарушил весенние гуляния, да и женихов многих погубил… И ее брата Братоню, который погиб в сражении возле устья Ладожки, почти у порога дома, и не успел даже назвать имя намеченной невесты. Из груди его теперь растет трава и цветы, а невеста давно за другим и детей родила. И так Дивляне стало жалко брата и всех других, кто погиб в ту весну, всех, кто не дожил до своего счастья! И себя тоже… Не в силах объяснить, отчего плачет, она побрела прочь — подальше от песен, гнавшихся за ней и не желавших отпускать. Они верят, эти молодые нескладные парни и румяные девушки — вчерашние девчонки, завтрашние матери, — что если взойдут, держась за руки, в этот день на вершину овеваемого теплым ветром зеленеющего бугра и пообещают быть всегда вместе, то все сбудется и никто не помешает. Она тоже давала такую клятву — себе на гóре. Теперь и взяла бы назад, освободилась, да боги не отдают.

Сосновый бор в весеннем уборе так был хорош, что дух захватывало, — не густой, светлый, с золотисто-рыжими стволами, уходящими ввысь, с блестящими темно-зелеными листьями брусники у подножия. Под ногами мягко проминался еще влажный, пышный светло-зеленый мох, усеянный листьями ландыша. Будто зеленые ладони, они раскрылись, преподнося матери-земле свой дар — жемчужное ожерелье на зеленой нити стебелька, и от сладкого духа кружилась голова.

Дивляна прислонилась к стволу и закрыла глаза. Весна текла в ней, переполняя жилы, — не может быть, что для нее все кончено. Она не пуста, в ней еще достаточно сил и любви, даже больше, чем нужно ее двум детям.

Было тихо, и все же она вдруг почувствовала, что позади кто-то есть. Быстро обернулась и застыла. В трех шагах от нее стоял Вольга — будто вышедший из ее мыслей, но не тот, молодой, которого она в основном и помнила, а новый, повзрослевший, с бородкой, с пристальным взглядом. Стоял и смотрел на нее, молча, будто ничего не желая ей сказать. Но она понимала, что он хочет сказать ей слишком много, иначе не пришел бы сюда сегодня, — и боялась слов. А вдруг они разрушат все то, что в ней выросло? Ведь теперь он не был мечтой.

Если ей и было за что обижаться на него, теперь она все прощала ему — ее сердце переполняли любовь, жажда жизни и счастья. Как цветы над пожарищем, они вновь выросли из души, и только к Вольге стремились все ее жизненные силы, как и пять лет назад. Во всем мире она не находила другого человека, способного пробудить и оживить ее, как солнце оживляет землю.

Она опустила руки — цветы посыпались на мох. Вольга проследил за ее руками, заметил кольцо на пальце. То кольцо, которое теперь считал своим. Тот пылкий отрок, когда-то полюбивший Дивляну и готовый идти к ней напролом, ничего не замечая и ни с чем не считаясь, кроме любви, все еще жил в душе, и никакие разумные доводы не в силах были его изгнать. Хорошо ли, плохо ли, но он завоевал право снова добиваться ее любви и стремиться к общему счастью их обоих.

Вольга сделал несколько шагов и подошел к ней почти вплотную. Посмотрел вниз, будто хотел подобрать цветы, но передумал и взял Дивляну за руки. Она прислонилась спиной к сосне, не отрывая взгляда от его глаз. И в этих глазах под знакомыми черными бровями, которых краше не сыскать на свете, ей виделся все тот же парень, о котором она мечтала зимой, которого любила весной, которого считала своей судьбой. Красная Горка опять свела их вместе — видно, связаны их судьбы Макошиной нитью крепко-накрепко, и нет им иной дороги помимо друг друга. Откуда он взялся здесь, в бору под Изборском, будто вышел из ее мыслей, из томления крови, как и подобает Яриле? Это было чудо, но Дивляне уже казалось, что иначе и быть не могло.

Ее губы дрогнули, будто она хотела что-то сказать, а что — и сама не ведала. Что говорить? Они и так оба знали — что было, что есть… и что будет.

Вольга придвинулся к ней ближе, наклонился и поцеловал ее трепещущие губы, будто убеждая молчать, выражая без слов то единственное, что было для них важно. Дивляна сперва вздрогнула, но потом словно погрузилась в тот сон, что уже не раз ей снился, — в том сне само присутствие Вольги, его прикосновения вновь наполняли ее блаженным теплом. Она положила руки ему на грудь, потом обняла, и Вольга жадно обхватил ее, давая понять, что теперь свое счастье не выпустит. И будто не было этих годов, будто продолжался бесконечно тот первый поцелуй на Дивинце, где боги в такое же утро Красной Горки приняли их любовные обеты, — один раз и навсегда…


Плесковский князь Волегость объявил о своей долгожданной свадьбе прямо на Вешнее Макошье. Милорада с Доброней благословили и разрешили не ждать позволения от отца невесты — уж довольно они выжидали, путали Макошину пряжу, слава чурам, что распутались наконец! Тут же устроили обряд наречения Некшини настоящим именем — он теперь стал зваться Яробраном. Дед, князь Володислав, когда-то взял в жены знатную вдову княжеского рода, у которой уже был сын по имени Яробран; нарекая в память о нем сына своей жены, Вольга тем самым обозначил место ребенка в своем роду.

И уже не кто-нибудь, а новая плесковская княгиня возглавляла обряд угощения Земли-Матери. Все верили, что князь берет в жены настоящую Весну-Красну, которую нашел в лесу и освободил из медвежьей берлоги свету белому на радость. Разве не ее они ждали, выкликали с высоких мест, встречали «жаворонками»?

А далеко-далеко оттуда, в Киеве-городе народ с утра собирался на велик-день, так и не зная, кто будет просить Макошь о милости для племени полян. Казалось бы, место это по всем законам и обычаям принадлежит жене князя Ольга — Ведиславе Дировне, которую еще осенью привезли ему из Коростеня и которая по весне родила дочь Зоряну.

— Нет, это будет не она, — отвечал князь Ольг, когда нарочитые мужи выражали сомнение, прилично ли жене через месяц после родин выходить на люди. — Но не печальтесь. К этому празднику приедет ваша княгиня.

— Княгиня?

— Да. Огнедева, — старательно выговорил Одд, который уже мог немного объясняться по-словенски. — Я же вам обещал.

На Вешнее Макошье, когда все женщины наряжались спозаранку для одного из самых важных праздников года, князь Одд, тоже одетый по-праздничному, вышел во двор. Но отправился он не на поля, а к Подолу. Уже привыкшие к тому, что чудачества князя тем не менее всегда дают вполне ощутимые плоды, киевляне нарядной толпой повалили за ним. И совершенно не удивились, когда на Днепре показалась вереница лодей. Это пришел большой весенний торговый обоз из северных земель: из Ладоги — с собранной за зиму данью и выменянными у чуди шкурками, медом, воском; из смолянских земель, от радимичей, — все желающие, что присоединялись по пути, все те, кто был связан договором о совместных походах за Греческое море.

Но не этого князь Ольг ждал с нетерпением, не ради мехов оделся по-праздничному. То, чего он ждал, сияло, будто солнце, на одной из передних лодей, и по мере того как народ успевал разглядеть, по берегу несся и ширился изумленный крик.

Там стояла Огнедева — почти та же, которая от них уехала. Молодая женщина лицом очень напоминала прежнюю княгиню Дивомилу, но была выше ростом, а рядом с ней виднелась белая головка мальчика лет четырех.