Я попросил его разбудить г-жу Фраден и приготовить грелку. Потом послал с рецептом на машине в Корбей. Боли были непродолжительными, но сильными и шли приступами, совсем как родовые схватки. В промежутках Люлю рассказывала — ей было все равно, с кем говорить, лишь бы успокоиться и отвлечься:

— Это уже пятый, доктор. В последний раз врач меня предупредил, что если такое повторится, я могу умереть.

— На этот раз не умрете, обещаю вам.

— Точно?

— Какой врач вам это сказал?

Она назвала фамилию моего коллеги с улицы Лепик.

— Он велел попросить мужа принимать меры предосторожности, чтобы этого больше не случилось.

— Ваш муж отказывается предохраняться?

— Я ему ничего не сказала.

— Почему?

Начался новый приступ, и она скорчилась от боли. Когда отпустило, я спросил:

— Вы хотите ребенка?

Она ответила «да», но прозвучало оно не очень категорично. Очевидно, это только одна из причин.

— А муж хочет ребенка?

— Он никогда со мной об этом не говорил.

Кажется, я понял, в чем дело, и больше расспрашивать не решился. Она внимательно смотрела на меня, дожидаясь моей реакции. Уверен, она увидела, что я догадался, и была признательна за мое молчание.

После этой ночи она стала питать ко мне абсолютное доверие. Вернулся Боб с лекарствами, которые я выписал, — они помогли хотя бы умерить боли. Он улыбнулся жене и, кажется, был доволен, видя, что я сижу у изголовья, держа ее за руку.

Через две недели мы вошли в их компанию, которую еще недавно находили чересчур шумной, а осенью, примерно в то же время, что и художник Гайар, впервые ужинали на улице Ламарка.

Следующей весной у Люлю снова был выкидыш, не такой, правда, опасный, и ей опять пришлось обратиться к своему врачу с улицы Лепик.

Боб Дандюран спросил меня:

— Это хороший врач?

— Ничего плохого сказать о нем не могу.

Он чрезвычайно серьезно глянул на меня и пробормотал:

— Благодарю.

Еще через год Люлю явилась ко мне в кабинет и сообщила, что опять беременна.

— Вы не против взять меня в пациентки?

После обследования я вынужден был объявить ей, что, вероятней всего, эта беременность кончится так же, как предыдущие.

— Теперь я уже привыкла. Надо только перетерпеть, а потом я уже об этом не думаю.

— Но ведь это очень рискованно.

— Знаю.

Потом, насколько мне известно, было еще четыре выкидыша. При втором мне пришлось из-за осложнений отправить ее в клинику, где она пролежала три недели и, когда вышла, весила не больше сорока килограммов. Она так исхудала, что при своем росточке выглядела совсем девочкой.

— Ничего, Шарль Буду есть за двоих и скоро обрасту. У меня это недолго.

Когда я попробовал поговорить с Люлю, как ее врач с улицы Лепик, она пожала плечами и ответила:

— А иначе не стоит быть его женой.

Моя жена так и не узнала об этой профессиональной стороне наших отношений. Ей было известно только, что у Люлю, как у большинства женщин, бывают иногда недомогания, требующие помощи врача.

Если бы я слушался жену, наши отношения с Дандюранами пошли бы на убыль. С тех пор, как у нас родились дети, у нее появилась тяга к добропорядочному образу жизни, и многое стало ее коробить. Она хмурится от шуток, над которыми несколько лет назад хохотала; нравы Монмартра, вначале забавлявшие ее, теперь стали ужасать.

Сейчас, когда Боб умер, я жду, что жена приведет множество доводов за то, чтобы уменьшить, а то и вовсе прекратить визиты на улицу Ламарка.

Когда я вернулся к своей машине, улица Ламарка была пуста. Обойщики кончали снимать черную драпировку с серебряными блестками. Ставни небесно-голубой лавки были закрыты, на левой все еще висело траурное извещение.

Мне хотелось пить, и я зашел в кафе «У Жюстена». Жюстен не переоделся, снял только пиджак и галстук и засучил рукава белоснежной рубашки. Подтяжки у него были лиловые.

— Что будете пить? — спросил он меня тем же, наверно, голосом, каким утром выражал соболезнования. — Сегодня я угощаю.

Я заказал вермут с черносмородинной наливкой. Не знаю, почему я не спросил белого вина, которого мне хотелось. У оцинкованной стойки стояло несколько рабочих в комбинезонах.

— Меня что порадовало: похороны были шикарные. Слышали барабан?

Похоронный автобус, должно быть, уже добрался до Тиэ, где солнце освещает бесконечные ряды могил, а в безоблачном небе гудят самолеты, взлетающие с аэродрома Орли.

— Да, тяжко ей будет! — чокнувшись со мной, вздохнул Жюстен. — Таких людей, как Боб, на всем Монмартре десяток не наберется.

— Он к вам заходил в субботу?

— Да. Часа в четыре. Он, Юбер и я успели сыграть в белот с болванчиком до тысячи пятисот очков. Сидели мы в этом углу, за дверью.

Значит, после Аделины он зашел сюда.

— Ничего особенного он не говорил?

— Нет, как обычно. Разве что вот: он, как всегда, выиграл, но настоял, чтобы заплатить за выпивку на всех.

— Почему?

— Он не объяснил, а спорить никто не стал.

И вдруг я понял, что Боб — Большой Боб, как его называли — во всех кабачках, куда он ходил, пользовался огромным уважением, а завоевать у этих людей уважение нелегко.

— Что бы там ни говорили, я считаю, что он был болен, знал это и не хотел обрекать жену на долгие годы возни с ним.

— К врачу он ходил?

— Про это ничего не знаю. Но он уже давно как-то по-особому разглядывал себя в зеркале, которое за бутылками. Поверьте, когда такой человек, как он, начинает смотреться в зеркало, это скверный признак.

Меня поразила верность замечания. Я поймал себя на том, что глянул в это зеркало, — старое, мутное, оно отнюдь не льстило тем, кто смотрелся в него.

— И часто так бывало?

— Я не раз подмечал это за ним. Он вошел в возраст, когда у мужчины начинаются трудности. Точно говорю, между сорока пятью и пятьюдесятью у мужчин тоже наступает трудный период, как у женщин, а уж про это я знаю, потому как натерпелся с моей половиной…

Жюстен, не спрашивая, налил мне.

— Сейчас они, верно, завтракают в ресторанчике у кладбища. Есть там один, очень недурно кормят. Я в нем бывал несколько раз после похорон клиентов.

И он опять чокнулся со мной.

— Ну, помянем Боба!

Потом перегнулся через мокрую стойку и спросил:

— Сестру его видели?

Я кивнул.

Г-жа Петрель произвела большое впечатление на Жюстена, и весь квартал это заметил.

— Я подозревал, что он не из простых. Как-то вечерком был тут один известный адвокат, он иногда заходит пропустить стаканчик. Они с Бобом о чем-то заспорили. Я, конечно, не понял, о чем, но видел, что Боб в этом деле кумекает не хуже адвоката.

Из кухни животом вперед выплыла жена Жюстена с тщательно закрученными седыми кудряшками.

— Не пора ли тебе переодеться? Где твои запонки?

Жюстен достал запонки из стоявшего на полке стакана и, уходя, подмигнул мне.

4

На следующий день была такая жара, что в школах отменили занятия. На улицах воздух стоял неподвижно, словно вода в пруду; мужчины плелись, неся пиджаки на руке, у женщин на спинах расплывались темные пятна пота; жизнь в Париже замерла, и автобусы, казалось, увязали в плавящемся асфальте, от его удушливого запаха першило в горле. Но больше всего меня удивил регулировщик на площади Клиши: он, как пехотинец на марше, засунул сзади под кепи носовой платок, чтобы защитить затылок от солнца.

В четыре, когда дышать стало совершенно нечем, я оказался неподалеку от Люлю и решил на минутку заглянуть к ней.

Внешне лавка, еще вчера затянутая черной драпировкой, приобрела обычный свой вид, в витринах были выставлены нарядные яркие шляпки; по сравнению с уличным пеклом внутри казалось прохладно.

Ателье тоже обрело привычный облик, правда, с одним небольшим отличием, настолько неуловимым, что и не знаю, как его описать. Я случайно бросил взгляд в спальню. Солнечный луч падал на кровать, на которой валялось несколько платьев, женское белье, чулки, эластичный пояс для чулок. Увидев это, я понял, что на двух мастериц под рабочими халатами почти ничего нет, а на Аделине вообще только красный домашний халатик, слишком короткий для нее; он явно принадлежал Люлю.

Такое могло быть и при жизни Боба, хотя не совсем так, как сейчас. Это трудно объяснить. Люлю, как нередко бывало, расхаживала в одной комбинации; сквозь нейлон просвечивали бюстгалтер и трусики, над которыми нависала складка жира.

Люлю всегда отличалась отсутствием показной стыдливости, почти не сознавая этого, но, конечно, никакой распущенности в ней не было. Однажды на террасе «Приятного воскресенья» ей под блузку забрался летучий муравей, и я помню, как совершенно естественно и непринужденно, словно мать, собирающаяся кормить ребенка, она вынула грудь, чтобы посмотреть, нет ли следа укуса. Отсутствие у нее стыда не имело ничего общего с бесстыдством Ивонны Симар, которая целыми днями совершенно голая загорала на барже, а когда кто-нибудь поднимался на борт, ограничивалась тем, что прикрывала бедра краешком полотенца. Зато уже к концу июня она становилась коричневой, как индуска.

Вполне были одеты лишь мадемуазель Берта, вся в черном с головы до ног, словно это она носила траур, да еще старая Розали Кеван, та самая, что умеет гадать на картах и на кофейной гуще. Старуха примостилась в единственном кресле; веки у нее, как всегда, были красные.

Бутылок красного вина на столе не было, зато стоял кувшин лимонада, где плавали половинки кружков лимона и кусочки льда.

Люлю, занимавшаяся шляпкой, поздоровалась со мной:

— Как поживаешь, Шарль?