— А про последнюю субботу ей известно?

— Меня она не спрашивала. А я решила сама не рассказывать из-за того, что случилось на следующий день в Тийи.

— Долго он пробыл у вас?

— Он никогда надолго не оставался.

— Он был в вас влюблен?

Аделина пожала плечами, удивленная, что я задал вопрос, которого она от меня не ожидала.

— Думаю, что не больше, чем в остальных. Он получал удовольствие, выкуривал сигарету, вот и все. Да я на него и не сержусь. Предпочитаю, чтобы все шло вот так, без сложностей.

Я чувствовал, что чего-то она мне еще не сказала, но очень хочет сказать.

— Вел он себя, как обычно?

— Более или менее. Сначала никакой разницы в его поведении я не заметила. Входя, он всегда отпускал какую-нибудь шутку и, собираясь уходить, опять начинал балагурить.

— А в эту субботу?

— Он был какой-то не такой. Мне показалось, что он более пылок, чем обычно. А поднимаясь с постели, он произнес: «Глупо!» — «Что глупо? — спросила я. — Заниматься со мной любовью?»

Он рассмеялся. «Не обращай внимания. Ты славная девочка. И, по правде сказать, заслуживаешь лучшего». — «Лучшего, чем ты?» — «Нет, просто я, как старик, разговариваю сам с собой».

Одеваясь, он насвистывал. Меня эта его привычка бесила. Потом он закурил сигарету и предложил мне. Я осталась в постели, потому что собиралась поспать, когда он уйдет. Было похоже, что перед уходом ему хотелось поговорить, но он не находил слов.

«В сущности, — начал он, — в мире полно людей, которые…» Он запнулся, и я спросила: «Которые что?» — «Ничего. Все это чересчур сложно. Не стоит об этом думать».

Он подошел к кровати и долго рассматривал меня всю с головы до ног, прежде чем поцеловать. Выражение его лица было так не похоже на обычное, что я немножко даже испугалась.

«Люлю тоже славная, — вздохнул он. — А ты еще такая молодая…» Я рассмеялась: «Из молодых, да ранняя!»

Это, кажется, его рассердило. Он понял, что я посмеиваюсь и над ним, и над собой. Обычно-то он сам первый все вышучивал, даже то, над чем другие не решаются смеяться, к чему большинство испытывает уважение. К примеру, я слышала, как, встретив на улице кюре, он, приподняв шляпу, бросил: «Привет, служака божий!»

Однако я заметила, что из-за моей шутки глаза у него помрачнели. Вы же знаете, у него были светлые, серо-голубые глаза — редкость у мужчин! — но иногда они становились на миг почти черными, точно грозовая туча.

Но скоро это у него прошло. Он поцеловал меня — не в губы, а в лоб. Сейчас я жалею, что тогда захихикала. Если бы я знала, промолчала бы, а то из-за этого поцелуя я на прощание крикнула ему: «Пока, папуля!»

Рассердился он или нет? Не знаю — я видела его со спины; он подошел к двери, распахнул ее и, не обернувшись, вышел. В коридоре остановился, раскурил потухшую сигарету.

— Мне нужно было все это кому-то рассказать. Вот и рассказала. Тогда, в понедельник, когда вы пришли на улицу Ламарка, я подумала, что вы попытаетесь меня понять. Я почти уверена, он уже все обдумал и, когда пришел ко мне, у него было все решено.

Аделина повернулась и серьезно посмотрела мне в лицо.

— Представляете, как это на меня подействовало?

Я понял это и без ее объяснений. Она была последняя, кого Боб держал в объятиях. Входя в меблирашки, он не мог не знать, что в последний раз будет обладать женщиной. Готов поручиться, что у него уже было все до мелочей продумано. В воскресенье утром его поступок не был вызван мгновенным отчаянием или внезапным импульсом.

Решив умереть, Боб ухитрился придать своей смерти благопристойный вид. Это в его духе. Видимо, он перебрал все способы самоубийства, выискивая такой, при котором его гибель выглядела бы как результат несчастного случая.

Неужели его заботило, что подумают сестра и ее семья? Не знаю. Не думаю. Скорей всего, он устроил этот спектакль с несчастным случаем ради Люлю, чтобы она не казнилась.

Боб никогда не увлекался рыбалкой и вообще был не из тех, кто легко поднимается в четыре или пять утра. Ловля на спиннинг дала ему благовидный предлог уплыть одному в лодке, когда бьеф был почти безлюден. Если бы он захлестнул веревку вокруг лодыжки один раз, а не два, уверен, никто, даже жандармский лейтенант, не заикнулся бы о самоубийстве.

Мы с Аделиной стояли на углу улиц Коленкура и Мон-Сени; прохожие обходили нас, в большинстве это были те, кто возвращался с отпевания.

— Он уже знал, — глядя в землю, произнесла Аделина, — и все-таки лег со мной. Боюсь, я не скоро снова дам мужчине обнять меня.

Нижняя губа у нее набухла, словно она вот-вот заплачет. Я взял девушку за локоть.

— Вы скоро перестанете об этом думать, — утешал я ее, хотя сам не очень в это верил.

Образ Боба, наверно, не раз еще всплывет в ее памяти и испортит не одно мгновение, которое могло бы доставить ей удовольствие.

Когда я уже собирался прощаться, Аделина решилась на последнюю откровенность, нейтрализовав, правда, иронической улыбкой некоторую сентиментальность своих слов:

— Если бы он вел себя так, каким был на самом деле, а не корчил все время клоуна, я могла бы влюбиться в него.

Эта фраза меня поразила. Я потом часто вспоминал ее, когда думал о Бобе Дандюране. В сущности, в нашем с нею отношении к Бобу было нечто общее.

Нет, я не называл его клоуном, но в то же время никогда особенно серьезно не воспринимал. Да и многие ли из тех, кто встречался с Дандюранами в Тийи или в ателье-гостиной на улице Ламарка, воспринимали его всерьез? Они скорее прислушались бы к словам и мнению Люлю, чем к нему.

В таком городе, как Париж, где в тесном соседстве, точно сельди в бочке, живут четыре миллиона человек, слову «друг» придается несколько иное значение, чем в других местах.

Для меня Боб был таким же другом, как Гайар, как Джон Ленауэр, почти таким же, как супруги Мийо, которые считаются нашими друзьями, поскольку раза два-три приглашали нас на ужин и на партию бриджа. Но, кроме той части их жизни, которую они сами хотят перед нами раскрыть, мы, в сущности, почти ничего о них не знаем.

Мало кому удавалось поддерживать такое количество подобных дружеских связей, как Дандюранам, и причин тому множество, а главная: у них был открытый дом, и все знали, что всегда, в любое время, в любой час, найдут там компанию. А ведь это большая редкость. Часто ли, когда выдается свободный часок, можешь себе сказать: «Загляну-ка к таким-то»?

Дандюраны почти всегда, нет, всегда сидели дома. И никогда не возникало ощущения, что ты их стесняешь. У них можно было не бояться что-нибудь испортить, запачкать. И не думать, не помешал ли ты людям работать или отдыхать. Первой фразой, которую произносил Боб, было неизменное: «Стаканчик белого?»

Сколько раз мастерицы, выполняя срочный заказ, работали до позднего вечера, и им ничуть не мешало, что рядом выпивают, может быть, даже подтрунивая над ними.

Дом Дандюранов был как бы нейтральной территорией, вроде кафе, но такого, где каждый мог говорить и вести себя, как ему вздумается, не боясь кого-нибудь шокировать.

Я встречал там людей, принадлежащих к разным социальным слоям, в том числе мирового судью, кругленького человечка с совершенно лысым черепом; он робко усаживался в угол и не вылезал оттуда весь вечер, довольный, что в этой обстановке праздной непринужденности никто на него не обращает внимания. Думаю, что именно для создания такой обстановки Боб время от времени бросал ошеломляющий парадокс, фразу, которая где-нибудь в другом месте выглядела бы кощунством, а то и вольное словцо — здесь, в этом доме, оно никого не вгоняло в краску.

Не так давно я подумал, как же мы с женой попали на улицу Ламарка, и должен сказать, что мне пришлось напрячь память. Незадолго до войны случай привел нас в «Приятное воскресенье», и с той поры мы стали наезжать туда довольно регулярно, если только позволяла погода. Мадам Бланш еще не считала нас своими и не называла меня «мсье Шарль», но посматривала уже благосклонно. Она не зарезервировала за нами постоянную комнату — этой привилегии удостаивались только старожилы, но тем не менее в последний момент всегда находила, куда нас приткнуть.

Детей тогда у нас еще не было. Вспоминаю, какие взгляды бросала мне жена, когда вечером мы оказывались рядом со столом, где расположились Боб, Джон Ленауэр и еще несколько человек, которые потом перестали сюда ездить.

Бутылки белого вина опустошались с такой стремительностью, что у нас дух захватывало; при этом Джон и Боб соревновались в сумасбродных и диких проделках.

Как-то ночью в субботу, когда мы уже спали, к нам кто-то робко постучался. В пижаме, не зажигая электричества, я открыл дверь и при свете луны увидел Боба, тоже в одной пижаме.

— Мне сказали, что вы врач, — смущенно пробормотал он.

До этого я ни разу не видел его смущенным и не подозревал, что он на такое способен.

— Моей жене плохо. Больше часа у нее страшные боли, и она уже совсем дошла.

Уже тогда они занимали комнату, в которой он провел свою последнюю ночь с субботы на воскресенье.

— Понимаю, что не годится беспокоить врача на отдыхе, но я подумал…

Мой саквояж остался дома. Я надел халат и последовал за Бобом. Люлю лежала под одеялом голая; губы у нее побелели, лицо было мокро от пота, она прижимала обе руки к низу живота.

— У вас такие боли уже бывали?

Она кивнула, взглядом умоляя меня избавить ее от страданий. Я прощупал живот, проверяя, не аппендицит ли это, начал пальпировать печень, чтобы определить ее размеры, и тут Люлю простонала:

— Не то.

Значит, ее уже обследовали при подобных обстоятельствах, и она понимала, что означают мои действия.

— Это выкидыш, — наконец выдавила она, бросив отчаянный взгляд на мужа.