— В Америку я сейчас не поеду, там я пока никому не нужен, — рассудительно сказал Женя Кружков и сделал выразительную паузу, — но я схожу к замдиректора по науке.

— Вот ты как! Лезешь к начальству? Если хочешь остаться в лаборатории, я тебе не советую! — процедил Лев Андреевич и вышел из кабинета. Мытель ушел, а у Жени возникло чувство, что его, как собаку, прогоняют из дома. Из того самого дома, где она прежде жила со своим божеством — любимым хозяином. Теперь хозяина в доме не стало, и никому не нужная четвероногая тварь должна была стать бездомным и неприкаянным существом.

Женя снял со стены свою любимую фотографию в рамке, на которой Наталья Васильевна была после какой-то конференции в числе своих коллег, единственную фотографию, где они были вместе, правда, он стоял далеко в стороне, и спустился с ней в обнимку на первый этаж. Он знал, что в институте есть еще один человек, который тоже любил ее.

Женя изредка видел проректора по науке в коридорах институтской власти, и старик приветливо издалека кивал ему пару раз. Институтские сплетники говорили, что Ни рыба ни мясо от старости выжил из ума, что он ничего не делает и только тормозит научный процесс. Что большую часть рабочего дня он слушает музыку, прорывающуюся сквозь треск из старенького приемника, и постоянно, чтобы не заснуть, прихлебывает очень крепкий чай из граненого стакана в старинном серебряном подстаканнике. И в то же время все знали, что Ни рыба ни мясо еще крепко держал в руках институтские деньги. Женя немного побаивался его. Но другого выхода не было, и он постучал в начальственный кабинет. Ни рыба ни мясо укладывал что-то в старенький, видавший виды портфель. Он собирался домой. Увидев Женю, приветливо улыбнулся. Узнал.

— Что это у тебя? Фотография? У-у! И я на ней есть? Есть. Как же, как же, помню, когда это было, — сказал он, взяв реликвию из Жениных рук. — Ну, давай не стесняйся, входи! — И он придвинул стул поближе к своему столу. Женя в некотором смущении сел. — Ну, выкладывай, зачем ты пришел? Зачем беспокоишь меня в столь поздний час? — Старику, видимо, нравилось еще разыгрывать грозное чудовище. На ученых советах он по старой привычке хмурил кустистые брови, но сам же отлично понимал, что хмурить их было уже не перед кем. Корифеи ушли в мир иной, младшие товарищи разбежались. «И я засиделся!» — думал он.

— Мою тему, то есть тему Натальи Васильевны, Мытель хочет закрыть!

— А ты что-нибудь наработал?

— Наработал, но мало…

— Ну, покажи! — Ни рыба ни мясо вздохнул, стянул с плеч пальто, аккуратно сложил его в кресле и сел за стол.

Женя наклонился к нему и стал показывать полученные результаты. Колонки цифр в таблицах пестрили в глазах. Но Ни рыба ни мясо включился в работу на удивление быстро, и они занялись обсуждением темы, причем Женя лишний раз убедился в том, что этот человек отнюдь не зря до сих пор сидит в своем кресле.

Через два часа они разогнули спины. На улице было совсем темно. Зеленые ветки стучались в окно тонкими лапами. А в кабинете под старой настольной лампой было светло и уютно. В углу бормотал старый приемник «Рекорд», и, повинуясь нажатию кнопки, шумел сбоку на столике белый французский чайник. В кабинете был другой мир, отличный от того, что враждебно молчал снаружи академических стен. Здесь, в кабинете Ни рыбы ни мяса, еще витал дух науки. Правда, Женя вполне допускал, что и у Ни рыбы ни мяса могли быть обнаружены в сейфе пачки неучтенных долларов, что и здесь были зависть, интриги, борьба за место у самого центра кормушки, но все-таки именно здесь, он надеялся, его могли понять. Если литература дает наслаждение сродни сексу (так, кажется, сказал Жванецкий), то наука — сродни любви. Так думал Женя и, к счастью, не только он один. Именно наука требует такого же глубокого, как и любовь, погружения в предмет.

— У стариков, мой друг, свои причуды! — тем временем говорил, с удовольствием разминая кости, седой грузный Ни рыба ни мясо. Ему хотелось поговорить. Дома было не с кем. — Вот приемник этот, послевоенный, всегда стоял у меня в кабинете, где бы я ни работал. Я его слушать привык. Иногда и не разбираю уже, что бормочет, не слышу! Но скрипит, старичок, пока еще скрипит! Скрипит, но играет! И чай я всегда люблю пить из стакана, а не из чашек, потому что в нем остывает медленнее. А на фронте из кружек хлебали. Садись, угощу!

Женя счел неудобным отказываться. И горячий чай ему был как нельзя кстати. Чтобы не беспокоить патрона, он налил себе сам и с удовольствием приготовился слушать, что еще скажет ему этот странный, временами неприветливый, но, как оказалось, очень добрый и понимающий человек. Как по волшебству, старенький «Рекорд» вдруг перестал хрюкать и ныть и выдал прекрасный чистый звук. Жене вспомнился рокот волн, ночной пляж, вкус вина на губах и улыбка Натальи Васильевны.

— Ты эту музыку знаешь? — неожиданно спросил у него Ни рыба ни мясо и пальцем ткнул в приемник.

— Нет.

— Я раз летел с Натальей Васильевной в самолете, а она плеер слушала. Это такой магнитофончик с наушничками в ушах. — Ни рыба ни мясо вдруг хрипло расхохотался. — Никак не могу удержаться, чтобы что-нибудь не объяснять. Старая привычка преподавателя, — пояснил свой смех старик. — Ведь и сам знаю прекрасно, что в технике ты мне дашь сто очков вперед, а все не могу смолчать. Почитай-ка вот сорок лет лекции вашему брату, так тоже… С ума сойдешь! — И он весело подмигнул Жене. — Та самая музыка. Я попросил ее тогда, в самолете, сделать погромче. Она мне послушать дала. С тех пор и запомнил.

— А как называется? — спросил у него Женя Кружков.

— Кажется, «Адажио», а какого композитора — убей не помню. Слух-то у меня еще ничего, а вот память стала уже не та… — И Ни рыба ни мясо вздохнул. — Может, ты и узнаешь когда-нибудь. А тему твою, пока я здесь, не закроют, не бойся. Трудись пока, но знай, что я буду здесь, вероятно, недолго. Мне тоже пора уходить… Так что зевать тебе некогда. Это учти. — И Ни рыба ни мясо встал, показывая, что разговор окончен, и потянулся к портфелю.

— Можно еще на минуту? — Женя подался вперед.

— Ну чего?

— Меня мучает, что никто не знает всей правды…

— Чего?

— Ну, никто не знает, отчего Наталья Васильевна умерла.

— А не твое это дело! — рассердился вдруг заместитель директора по науке. — На это у нее есть семья, ее дочь, ее муж. Разберутся и без тебя. И какой бы подозрительной ни казалась ее смерть, молчи! В этом твой долг — охранять ее память. — Ни рыба ни мясо протяжно вздохнул. — Да и ей самой, поразмысли, наверное, было бы неприятно, если бы все начали копаться в ее жизни и смерти. А у тебя есть важное дело. Работа. Вот ты и продолжай! Работай и думай! Не ради науки. Ради себя. Наука ведь вечна, жизнь коротка! Может, со временем и у тебя будет своя лаборатория, как у нее, это дело в твоих руках! Вот тогда и фотографию эту у себя в кабинете на стенку повесишь! Я тебе тогда ее отдам. А пока у меня пускай повисит. — И он с видимым удовольствием прислонил фотографию к лампе на своем столе.

— Я знаю, — сказал грустно Женя, — она вас любила.

— Любила? — Ни рыба ни мясо снова грузно опустился на стул. — Любить не любила, но относилась она ко мне нежно. Ты ведь знаешь, жена моя умерла, а дочка в Америке замуж вышла. И я один как перст. А Наташенька, красавица, умница, мне была как родная. И она умела со мной обращаться. Я, грешным делом, по-стариковски сначала думал — подлизывается. Приехала ведь издалека. В институте была одинока. Друг мой, профессор физиологии, за нее попросил, и я ее тогда, еще совсем молоденькую, на работу и принял.

Хотя она была уже кандидатом наук. А буквально через полгода я понял, что принял не зря. Да-а… — Он помолчал еще, видимо, вспоминая. — Она меня всегда понимала. А уж голова у нее была… Золотая! — сказал он.

— Она с мужем несчастна была, — вдруг брякнул Женя, сам не зная, как это у него вырвалось.

— Твоя фамилия как? — поинтересовался профессор.

— Савенко.

— Вот и молчи. Не судачь. Когда будешь знаменитостью мирового значения, чтоб фамилию твою знали, не переспрашивая, тогда рот можешь немножко открыть. Но только на минутку. Чтобы успеть сказать, как тебе повезло в жизни, что начинал ты работать под руководством Натальи Васильевны. Понял?

Женя стоял перед ним, опустив глаза.

— Я понял, простите.

А профессор подумал, что парень прав. И почему-то вот сейчас он вспомнил незнакомого плотного лысоватого мужчину, как-то забредшего вечером к нему в кабинет и спросившего про Наталью Васильевну.

Сразу понял Ни рыба ни мясо: неравнодушен был к ней этот человек. Фронтовики ведь бдительность не теряют, замечают по привычке все мелочи. Он рад был бы ему помочь, да только Наташи уже не было на работе. Он сам видел, она ушла, помахивая модной сумкой, попрощавшись с ним. На следующий день он подробно описал ей лицо незнакомца. И мог бы голову положить на отсечение, что она догадалась, о ком идет речь. И в глазах у нее появились одновременно и сомнение, и надежда. И он, так много повидавший на своем веку старик, понял — здесь речь идет не о делах, здесь любовь.

И он совсем не удивился, когда однажды услышал, как она американским слушателям на лекции цитировала Китса.

— О чем это вы им говорили? — удивился он.

— Между делом о любви.

Он будто увидел ее сейчас в тот момент, когда она это произносила. Он, старик, до сих пор не мог совладать с мыслью, что ее, такой молодой, уже нет, а вот он продолжает долгую и уже, наверное, никому не нужную жизнь.

И он, Ни рыба ни мясо, родившийся при Ленине, воспитанный при Сталине, никогда не сидевший, не репрессированный, не диссидентствующий, будучи в душе и по жизни истинным демократом и, как ни ругательно звучит это слово теперь, интеллигентом, сказал Жене замечательные простые слова, грубоватые по форме, но тонко выраженные по сути:

— Не лезь не в свое дело, Савенко! Работай и жди. И жизнь воздаст тебе все сполна.