Такой взгляд Ангелине был знаком. Последний взор жизни! Последнее биение ее!

Ангелина, подобрав юбку, со всех ног бросилась за санитарами. Уже через полчаса, обмытый, обихоженный, с перевязанной грудью и бедром, молодой раненый, чей тихий бред так и не прекращался, был внесен в палату и уложен у окна.

Тяжелая ночь длилась долго, но Ангелина несколько раз улучала мгновение и подбегала к этому топчану, вслушиваясь во все те же слова: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка…»

Яркая луна печально глядела в бессонное, измученное лицо, высвечивая каждую его черточку. Ангелина прижала руку к горлу, где копились слезы. Не затем ли она положила этого незнакомца к окошку, чтобы еще раз поддаться лунному обману, чтобы хоть в воображении вновь увидеть то, незабываемое лицо? Но нет, это был другой, совсем другой человек. И все же Ангелина знала, что ни за что не отдаст его смерти.

* * *

Всякое свободное мгновение своих дежурств она теперь проводила рядом с ним, вглядываясь в знакомые черты, слушая все то же тихое бормотание. Бред юноши приобретал все более осязаемые черты. Теперь Ангелина знала, что его «лодка-самолетка» и впрямь имеет вид огромной ладьи с крыльями, плывшей по синим волнам небесного океана. По двадцать человек сидят вдоль бортов, управляя этими крыльями, а вместо паруса над лодкой поднят огромный-преогромный шар, наполненный горячим воздухом. И еще в бреду все чаще звучало название какой-то деревни — Воронцово — и два имени: Ростопчин и Леппих.

Ангелина не знала, кто такой Леппих и где находится Воронцово, однако фамилия всесильного московского губернатора заставила ее насторожиться. Это уже мало походило на безумные видения, и Ангелина решила завтра же привести в госпиталь деда, чтобы и он послушал все эти странные слова, однако внезапно бред прекратился. Наступил кризис. Сутки раненый пролежал пластом, молча, смертельно бледный, с закатившимися глазами, и Ангелина то и дело подносила к его губам зеркальце, пытаясь уловить слабое дыхание.

Лежащие по соседству раненые поглядывали на нее встревоженно и участливо. Кто-то пытался шептать слова ободрения, кто-то молился, кто-то тяжело, сочувственно вздыхал, и только черноглазый бородач, который никак не мог простить причиненного ему бредом беспокойства и того, что «этого губошлепа» положили на самое лучшее место, у окна, не стесняясь, выражал свою радость, что уж завтра-то он займет освободившийся «на воздушке, на солнушке» топчан.

Ангелина едва сдерживалась, чтобы не обрушить на его голову проклятия. Злая тоска брала от этого назойливого, злобного бормотания! Она так старалась смирить неправедную ярость, справиться с собой, но вдруг забыла обо всем на свете, едва не вскрикнув от неожиданности: на ней остановился внимательный взгляд серо-голубых, на диво ясных глаз. Глаз того самого раненого, которого она уже почти оплакала.

Он очнулся! Он пришел в себя! Он вернулся из своего далека! И, вся во власти безмерного, необъяснимого счастья, Ангелина схватила его за руку и, едва пробившись сквозь комок в горле, пробормотала:

— Как тебя зовут?

Будто именно это сейчас было самым главным!

* * *

Его звали Меркурий. Потом, позже, когда смерть и впрямь отступилась от него — неохотно, медленно, — Ангелина спросила, почему его назвали в честь римского бога и вестника богов. Меркурий усмехнулся:

— Нет. Мой святой — мученик Меркурий Смоленский, воин. Слыхала о нем?

Ангелина пожала плечами, и тогда Меркурий поведал ей быль о русском ратнике, в одиночку побивавшем несчетные полчища татар, подступавших к Смоленску во времена достопамятные. После одной такой битвы Меркурий нес ночную стражу, но сморил его сон, и как раз в эти роковые минуты подкрались к нему враги, навалились всем скопом и обезглавили. Татары не сомневались, что уж теперь-то путь на Смоленск им открыт. Но пока они упивались предвкушением победы, мертвый Меркурий встал и, держа в руках свою отрубленную голову, двинулся потайной, короткой тропою к городу. Он дошел до ворот, и голова его кровавым языком провещала тревогу, после чего Меркурий безжизненно рухнул наземь. Но защитники смоленские уже пробудились, изготовились к обороне — и столь удачно отбили вражий натиск, что татары надолго зареклись покушаться на Смоленск, где и погребены были святые мощи Меркурия-воина.


Ангелина с внутренней дрожью выслушала эту возвышенно-странную историю и долго потом не могла смирить биения сердца, как будто некие опасные, почти смертельные тайны развернулись пред нею — и не было сил отвести от них взора. Так и во всем облике Меркурия было для нее нечто неотразимо влекущее и вместе с тем отстраняющее — непостижимое, чарующее сочетание, подобное блеску солнца на ледяной глади реки. И в его взгляде Ангелина тоже видела почти мучительное влечение к ней как к женщине — и отрешенное спокойствие схимника, воспретившего себе всякую надежду на счастье.

И все же они сдружились. Меркурий даже поведал Ангелине тайну своего происхождения: молоденькая крестьянка в муках родила его у стен монастыря — и умерла, замерзла на ноябрьском морозе. Монахи подобрали никому более не нужное дитя, окрестили его по имени святого мученика, коего поминали в тот день, и Меркурий вырос среди них вполне готовым для монастырской жизни, однако два года назад — ему едва исполнилось семнадцать — скончался ключарь [18], брат Арсентий, и перед смертью призвал Господа в свидетели греха своего: оказывается, именно он, тогда еще просто смиренный инок Арсентий, сбился с пути истинного и сбил с него красавицу Татьяну, а потом, убоявшись содеянного, бросил ее на произвол судьбы чреватою, так что монастырский приемыш Меркурий — чадо греха и его, Арсентия, сын.

Эта история потрясла юношу и странным образом отвратила его от монашеской стези. Он ощущал себя сосудом скудельным, средоточием неистовых страстей. Он мечтал о страданиях для искупления греха, доставшегося ему по наследству, а потому, прибавив себе недостающие лета, с восторгом предложил себя в рекруты взамен сына хозяйки того дома, где как-то раз остановился на ночлег во время своих странствий. Началась война. Полк, где служил Меркурий, стоял под Москвою — об этой поре своей жизни Меркурий почти не упоминал, — потом спешно был двинут на фронт. В первом же сражении Меркурий, тяжело раненный, уже не сомневался в скорой своей кончине, но, вдруг очнувшись и увидев прямо перед собою синие девичьи глаза, исполненные тревоги, почувствовал, что Господь простил ему родительский грех и в знак этого послал своего ангела. Ангелина с первого взгляда растрогала его сердце, по природе впечатлительное, а узнав ее имя, Меркурий взглянул на нее с каким-то суеверным ужасом — и Ангелина вновь ощутила некую странную, необъяснимую связь меж их душами и судьбами.

Впрочем, это все были только чувства, ощущения, догадки. Наяву в Меркурии не было ничего мрачного: ну, ранен, ну, изнурен, а духом бодр, нравом покладист, приветлив, поддерживает излюбленные рассуждения старого князя Измайлова о том, что, слава Богу, Кутузов в армии, продли Господь его жизнь и здравие, вместе с соседями он пел даже разудалую частушку про француза-супостата:

Летит гусь

На Святую Русь,

Русь, не трусь.

Это не гусь,

А вор — воробей!

Русь, — не робей,

Бей, колоти

Один по девяти!

Мог и весьма кстати процитировать Державина о Наполеоне:

Пусть всей земле он трепетанье

Принес, не изгибав чела,

Но злого рока приказанье

Придет — и будет он земля!

Однако чуть Меркурий пришел в сознание, он как бы напрочь забыл о «лодке-самолетке», образ которой неотступно преследовал его в бреду.

Общение с ним было приятно не только Ангелине. Удостаивали его своим вниманием и сестры из офицерской палаты, особенно Нанси, и даже — что было всего поразительнее! — сама мадам Жизель.

* * *

Чем дальше шло время, чем сильнее разгорался пожар войны, тем настороженнее становилось отношение к французам. Гостеприимного дома мадам теперь избегали прежние завсегдатаи, даже Ангелине было как-то неловко, днем ухаживая за русскими ранеными, проводить вечера с соплеменницею тех, кто вверг в страдания их — и всю Россию. Однако мадам Жизель не переставала твердить, где только могла, что ненавидит «кровавое чудовище» (обычное прозвище Наполеона в ее устах), что молит Господа избавить Россию — ее вторую родину — от врага мира, что ей горька и обидна несправедливая ненависть русских, — и вот в один прекрасный день, одетая в простое холстиновое платье, с волосами, смиренно убранными под платок, она явилась перед княгиней Елизаветою с мольбою допустить ее до работы — пусть и самой черной! — в госпитале. Княгиня согласилась — более от изумления, нежели от восхищения таким порывом. Так ли, иначе — мадам Жизель оказалась в солдатской палате и довольно прилежно принялась за дело.

Раненые сперва дичились ее, да и она то и дело тянула носом из табакерки, не в силах скрыть брезгливость. Однако за несколько дней с мадам Жизель произошла диковинная перемена: нарумяненная кокетка неопределенного возраста бесследно исчезла, а на смену ей явилась приветливая «матушка Жиз» — еще не старушка, но вполне почтенная, заботливая, приветливая, самоотверженная женщина, которая умела успокоить самого расходившегося и нетерпеливого раненого своими песенками про пастушка Жана, или про Жаннет и белую козочку, или про разбитое сердце юного рыцаря, или про синие волны Дуная, по которым плывет шапка красавца гайдука, убитого предательски, а находит эту шапку его сестра и дает обет вечной мести… Песенки пелись то по-французски, то на каком-то вовсе непонятном языке, однако «матушка Жиз» весьма ловко перелагала их на русский, и эти баллады, и ее небольшой, но приятного тембра голосок успешно соперничали с разглядыванием множества лубочных картинок, на которых было изображено, как ополченцы Гвоздила и Долбила колошматили французов; надписи под картинами гласили: «Вот тебе, мусье, раз, а другой — бабушка даст!» — или: «Не дадимся в обман, не очнешься, басурман!» Эти картинки поднимали боевой дух, раненые твердили: «Скоро выздоровеем, потягаемся с французами. Мы видели их удаль, да где им устоять против штыков наших?!» — а песенки «матушки Жиз» смягчали сердце и потому нравились всем. Кроме Меркурия.