Только беды на этом не закончились. Следующей ночью подожгли одну нашу повозку, остальные не пострадали лишь по счастливой случайности. Като пошел отлить и почуял запах дыма. Огонь сожрал двух лошадей, наши костюмы, саму повозку и, главное, нашего товарища. Рико накануне напился до беспамятства и от криков не проснулся. Базель, его закадычный друг, бросился на помощь, хоть все понимали, что затея бессмысленная. Густой дым не позволил ему даже приблизиться к Рико.

Пожар стоил Базелю голоса: после той ночи он мог только шептать. Думаю, это его надломило. Базель беспробудно пил, чуть что, лез в драку, выступал отвратительно. Мы перестали использовать его в номерах и не удивились, когда пару месяцев спустя он от нас ушел. «Скатертью дорожка! — хмыкнул Леборн. — Не Эйле ведь сбежала! Карлика везде найдешь».

Париж мы покидали тайком, подавленные. Лемерлю в столице не сиделось, даром что празднование шло полным ходом. Гибель Рико потрясла его сильнее, чем я ожидала: он мало ел, спал еще меньше, скажешь ему слово — тотчас огрызался. Вскоре я поняла, дело тут не в Рико и не в сгоревшем имуществе, а в том, что его унизили, испортили ему триумфальное возвращение. Черный Дрозд проиграл, а проигрывать он не любил больше всего на свете.

В ночь, когда сожгли повозку, ничего необычного мы не заметили, Лемерль же свои подозрения держал при себе. Он погрузился в мрачное молчание и даже не позлорадствовал, прослышав, что на днях епископа Эврё, его заклятого врага, подкараулили разбойники.

Из Парижа мы двинулись на юг. Базель оставил нас в Анжу, но вскоре у нас появились два новых товарища — одноногий скрипач Беко и его десятилетний сын Фильбер. Мальчишка был рожден для каната, но пренебрегал осторожностью. За неоправданный риск он поплатился неудачным падением и долго не мог выступать. Лемерль не гнал его, целую зиму возил по стране, кормил и давал работу, хотя прыжки на канате для Фильбера закончились. Наконец он пристроил мальчика к монахам-францисканцам, которые согласились о нем заботиться. Беко благодарил Лемерля, а я удивлялась: дела наши шли неважно, денег едва хватало. Леборн пожимал плечами и бурчал про пресловутых тигров. Впрочем, порой в Черном Дрозде неожиданно просыпалась сентиментальность.

«Небесный театр» колесил по стране. Сперва в Анжу, потом в Гаскони мы выступали на рынках и ярмарочных площадях, помогали крестьянам, а зиму, как в былые времена, переждали на одном месте. Следующей зимой от лихорадки умерла Демизелль, и мы остались с двумя танцовщицами. Тридцатилетнюю Эрмину на канат не поставишь: смотреть больно, а Жислен, как ни старалась, прыжки так и не освоила. Эйле снова летала одна.

Лемерль не потерял присутствия духа и снова взялся сочинять пьесы. Фарсы ему всегда удавались, но чем дольше мы кочевали по Франции, тем больше он тяготел к сатире. Самой лакомой мишенью для его острот была церковь. Не раз и не два мы срывались с места, оскорбив чувства зилота-чиновника. Публике пьесы нравились. Злобные епископы, похотливые монахи и лицемеры-священники шли на ура, а если в действе участвовали карлики и Крылатая, монеты сыпались дождем.

Священников Лемерль играл сам, раздобыв рясы, сутаны и тяжелый серебряный крест, который наверняка стоил недешево. Однако Лемерль не продавал его даже в самые трудные времена. Когда я спросила, откуда крест, он назвал его подарком старинного парижского друга. Коли так, почему глаза Лемерля холодно блестели, а губы фальшиво улыбались? Хотя о его неожиданных приступах сентиментальности я уже говорила. Если Лемерль решил хранить тайну, язык ему не развяжешь. Меня такая позиция все равно удивляла, особенно на голодный желудок, но со временем крест вылетел из головы.

Теперь мы кочевали так кочевали: зимой на юг, летом на север, по всем ярмаркам и рыночным площадям. Там, где народ понабожнее, меняли название, но в основном оставались «Небесным театром». Эйле все плясала на канате, восхищенная публика осыпала ее цветами. Только я чувствовала: конец моей славы близок. Как-то я порвала сухожилие и целое лето мучилась нестерпимой болью. В крайнем случае нас прокормили бы и пьесы Лемерля. Они были опаснее танцев на канате, но давали отличный доход, особенно в гугенотских городах.

На юг мы ездили еще пять раз, я успела выучить дороги, хлебные и опасные места. Временами я заводила любовников, чему Лемерль нисколько не препятствовал. Когда позволяла, он делил со мной ложе, но я повзрослела, и рабское обожание сменилось чувством поспокойнее. Я повидала его и в гневе, и в радости, разобралась, что за птица Черный Дрозд, и принимала таким, как есть.

Еще я поняла, что в Лемерле много гадкого и верить ему нельзя. При мне он дважды убивал: в первый раз пьянчугу, не желавшего расставаться с кошельком, во второй — крестьянина, который под Руаном швырял в нас камнями. Оба убийства он совершил тайком, под завесой тьмы, оба тела обнаружили, когда нас давно уже след простыл.

Однажды я спросила, не гложет ли его совесть.

— Совесть? — Лемерль поднял брови. — О чем ты, о Всевышнем, Страшном суде и так далее?

Я пожала плечами. Он отлично понимал, что я не об этом, но не упустил возможности напомнить, что я еретичка, и подколоть.

— Милая Жюльетта, — с улыбкой начал Лемерль, — если Бог впрямь царствует на небесах — твой Коперник утверждает, что это очень-очень далеко, — его точке зрения я не доверяю. Кто я Господу, пылинка ничтожная? По-моему, все иначе.

Я не поняла его и попросила объяснения.

— Мне претит быть фишкой в чужой игре с неограниченными ставками.

— Пусть так, но убивать человека…

— Люди постоянно друг друга убивают. Я хотя бы не лицемер и убиваю не во имя Господа.

Я видела или думала, что вижу в Лемерле и хорошее, и плохое, но все равно его любила. Я искренне верила, что, несмотря на грехи, душа у него добрая, а сердце верное. Но в этом и состояла суть таланта моего Черного Дрозда, вороватой птицы-пересмешника, — он заставлял видеть то, что хочется; свое отражение, но нечеткое, как тени на озерной глади. В его глазах я видела себя наивной дурочкой. В двадцать два года я была не взрослой женщиной, как самой мне казалось, а неопытной девчонкой.

Изменилось все в Эпинале.

9. 14 июля 1610, Эпиналь

Прелестный городок на Мозеле, в самом сердце Лотарингии. Большей частью мы кочевали по побережью, сюда попали впервые и остановились в деревушке Брюер, в паре лье от самого Эпиналя. Место тихое, пяток ферм, церковь, грушевые и яблоневые сады, полузадушенные падубом. Если я и заподозрила неладное, то сейчас не вспомню, что именно: то ли крестьянка у дороги косо посмотрела, то ли мальчишка на перекрестке сделал пальцами рогатку. Как всегда на новом месте, я раскинула карты, но выпал безобидный шут, шестерка жезлов да двойка чаш. Если таил тот расклад предупреждение, я его не углядела.

Август. Жаркое сухое лето уступало свои права ранней осени — становилось сыро, пахло сладковатой гнилью. Июльский град побил вызревший ячмень, колосья прели, от полей разило, как из пивной. За градом последовала мучительная жара, местных жителей развезло, и на наши повозки они смотрели, сонно хлопая глазами. Как бы то ни было, место для стоянки нам выделили, вечером мы развели костер и под аккомпанемент сверчков да лягушек показали короткую бурлеску.

Зрителей собралось немного. Даже карлики едва вызвали улыбки на их лицах, кроваво-красных в отблесках костра. Впрочем, и те улыбки оказались мимолетными. Судя по болтовне в пивной, любимым развлечением местных были казни с сожжениями. Накануне казнили свинью, сожравшую свой выводок, две монашки из соседнего монастыря устроили самосожжение, уподобившись святой Кристине Чудесной, у позорного столба неизменно стоял хотя бы один преступник. Жители тихой деревушки Брюер любили сильные зрелища, что им труппа лицедеев?

Лемерль лишь плечами пожал и глубокомысленно заявил, что жизнь полосатая, а в деревушках к театральным действам не привыкли. В Эпинале, мол, будет много лучше.

В Эпиналь мы прибыли в день Успения и Вознесения Девы Марии, с самого утра город радостно бурлил. Этого мы и ожидали: после крестного хода и мессы горожане разбредутся по улицам, рассядутся по пивным, где уже вовсю славили Богоматерь. Пьесам Лемерля здесь не место: в Эпинале народ набожный, а вот плясунья на канате и жонглеры, наверное, понравятся. У главного входа церкви я увидела флейтиста, тамбуриниста, шута в колпаке с бубенцами и палкой в руке и, как ни поразительно, Чумного Доктора с намелованным лицом в развевающейся черной мантии. Других странностей я не заметила. «Верно, еще одну труппу сюда занесло. Небось выручкой придется делиться», — с тревогой подумала я, но тотчас выбросила это из головы. Предупреждений-то было достаточно, как же я не обратила на них внимания? Доктор в птичьем костюме. Взволнованный, если не испуганный ропот нам вслед. Косой взгляд крестьянки в ответ на мою улыбку, знаки-рогатки на каждом шагу.

Лемерль первым почуял неладное. Как не встревожил меня вызывающий взгляд, которым он окинул толпу, как не озадачила его фальшивая улыбка? По праздникам мы отправляем к горожанам карликов раздавать сласти и приглашения на наше действо, но сегодня Лемерль велел им никуда не отлучаться. Леборн лишь изредка плевался огнем с задка моей повозки, превращая ее в комету, а Като тонким голоском выкрикивал: «Лицедеи! Спешите видеть лицедеев! Спешите видеть Небесную Плясунью!»

Сейчас мне понятно, что горожан занимало совсем иное. С минуты на минуту должен был появиться крестный ход, и у церкви уже собралась огромная толпа. По обеим сторонам главной улицы выстроились люди, кто с иконами, кто со свечами, кто с цветами, кто с флагами. На мосту процессию ожидали жители приречья. Торговцев тоже хватало: и с пирогами, и с мясом, и с пивом, и с фруктами. Воздух пропитался запахом горящих свечей и пота, жареного мяса, пыли, ладана, лука, мусора и лошадей. Шум становился невыносимым. Первыми стояли дети и калеки, но народу было слишком много, толпа теснила наши повозки: одни с любопытством разглядывали яркие надписи и флажки, другие просили освободить дорогу.