Будь моя воля, я посадила бы на могиле картошку: картофельная плоть сольется с плотью матери настоятельницы, каждый сустав ее подкормит клубень, каждая косточка родит побег, соль ее плоти с солью землицы смешается и даст силу новой жизни… Нет, такие мысли гожи язычнице, отравят они скорбную святость могилы. Только у меня другие боги. Создатель мира не аскет с каменным лицом, он не требует жертв без смысла и жизни без радости, не запугивает грехом… Лучше питать собой картошку, чем угодить в непонятный рай или в беспросветный ад… Вестей из Ренна все нет.

Вестей нет уже девятые сутки. Наш мир быстрее сотворили! Жизнь монастыря увязла в неизвестности, в пустоте летних дней. Мы как розы под стеклянным колпаком, а ведь окружающий мир не остановился, жизнь и смерть, рост и увядание, прилив и отлив по-прежнему сменяют друг друга, точно у Господа собственный распорядок. Ветер с моря, что веет в окно, уже пахнет осенью, от яркого солнца поблекли листья, выгорела трава. Земля поблескивает, как наковальня под молотом лета.

Я хоть на солончаках работаю: деревянной лопаткой соскребаю белую корку с грязи и складываю в кучу. Работа простая, бездумная, и я могу смотреть, как Флер с Переттой плещутся в теплой бурой воде. Иным такой труд в тягость, а мне тайная отрада, особенно сейчас. Солнце печет, дочка рядом, я снова могу стать собой, не полностью, а насколько хочется. Я вдыхаю аромат моря, терпкий запах солончаков, поют птицы, с запада дует свежий ветер. В отличие от многих сестер, я не слабая неженка, страшащаяся жизни, и не исступленная фанатичка вроде сестры Альфонсины, чтобы с упоением истязать свою плоть. Труд мне в радость, поджарые ноги не знают устали, мышцы рук что твои канаты. Рукава закатаны, юбка подоткнута, вимпл брошен на берегу.

Не только ребенок выделяет меня среди сестер. Когда попала в монастырь, волосы я обрезала, но они быстро отросли, блестящие, густые, рыжие, как лисий мех. Волосы — моя единственная гордость, я ведь слишком крупная, а за годы странствий стала чересчур смуглой. Увидал бы Лазарильо мои волосы, мигом бы меня вспомнил, а в вимплах все монахини на одно лицо. Здесь, на солончаках, голову можно не покрывать, здесь никто не увидит длинных волос или бесстыдно оголенных плеч. Здесь я могу быть собой. Знаю, Эйле мне уже не бывать, зато можно хоть немного побыть Жюльеттой.

Еще шесть лет я выступала с труппой, впоследствии ставшей «Небесным театром». После Витре я больше не жила в повозке Лемерля. Любить я его любила — сердцу не прикажешь, — но остаться с ним не позволяла гордость. В ту пору я обзавелась собственной повозкой, и когда Лемерль ко мне явился — я не сомневалась, что явится! — впустила его не сразу, а словно из милости, как покаявшегося грешника. Не слишком суровое наказание, но я впервые показала зубы, и на время мне этого хватило.

Кочевали мы по побережью, не пропускали рынки и ярмарки: где зарабатывать, если не там? Когда за выступления платили мало, торговали снадобьями от простуды да приворотным зельем или Лемерль обдирал опрометчивых картежников и игроков в кости. Мы показывали отрывки из балетов, пьесы-маски, все чаще устраивали настоящие представления. Вместе с карликами я придумала новый номер — танец на канате. Простенький, а деревенской публике понравился. С него и начался головокружительный успех «Небесного театра».

Поначалу два карлика держали под канатом плотную ткань — для страховки. Осваиваясь, мы перестали использовать ткань, от шагов по канату перешли к танцам и сальто. Потом повесили кольца и начались перелеты с каната на канат. Так на свет появилась Эйле.

Высота меня никогда не пугала, напротив, она меня притягивала. С высоты все одинаковые — мужчины, женщины, злодеи, короли, точно чины и богатство зависят от угла зрения, а не от воли Божьей. Канат делал меня чудо-женщиной, и каждый раз поглазеть на чудо собиралось все больше народу. Выступала я в серебристо-зеленом трико с накидкой из пестрых перьев, а голову венчала кокарда с плюмажем, в которой я казалась еще выше. Рослая от природы — в «Небесном театре» выше был только Лемерль, — в костюме я становилась гигантессой. Когда из золоченой клетки я выходила на канат, дети шептались и показывали пальцами, а их родители громко изумлялись, куда, мол, этой великанше летать, на шест бы забралась!

Канат натягивали в тридцати футах над головами зрителей. Внизу камни, земля, трава — одна ошибка, и либо кости себе переломаешь, либо разобьешься. Только Эйле не ошибалась. К лодыжке мне цепляли тонкую золоченую цепь, точно без нее я улетела бы прочь. Другой конец цепи держали Рико и Базель, стараясь ее натянуть потуже. Порой я рычала и делала вид, что рвусь с привязи. Дети визжали от страха. Наконец карлики отпускали цепь, и я обретала свободу.

Танцевала я легко и непринужденно. Впрочем, мои номера только казались легкими: за простейшим движением стояли несчетные часы тренировок. Я отплясывала на тоненькой шелковой веревке — с земли такую едва разглядишь, — на кольцах перелетала с одной веревки на другую, как давным-давно, в другой жизни, Габриэль учил меня у оранжевой повозки с тиграми и ягнятами. Порой я пела, порой издавала дикие гортанные звуки. Зрители глазели на меня с благоговением и шептали, что я впрямь чудо природы. Небось за морями-океанами таких целое племя: ярко-рыжие гарпии бороздят бескрайнюю синеву небес. Разумеется, Лемерль публику не переубеждал, да и я тоже.

Шли месяцы, годы, слава наша росла, «Небесный театр» гремел и в Париже, и в провинции. Я позабыла страх: рисковать так рисковать. Прыжки мои стали невероятнее, перелеты между шестами — дерзче и головокружительнее. Я использовала качели, трапецию и подвесную платформу, исполняла свой номер хоть в лесу, хоть над водой. Ни разу не сорвалась.

Зрители меня обожали. Многие верили в байку Лемерля: я, мол, нездешнего племени, диковинка из-за океана. Ведьмой тоже называли, и пару раз мы едва уносили ноги. Впрочем, такое случалось редко. Мы стали любимцами всего королевства, и Лемерль решил, что нам пора на север, к Парижу.

Со дня нашего бегства пролетело два с половиной года, по мнению Лемерля, предостаточно, чтобы забыть о «мелких неприятностях». Возвращаться в светское общество он не планировал. Близилась королевская свадьба. Мы понимали: в стороне от торжества не останется ни одна французская труппа. Актеры, жонглеры, музыканты, танцоры — все примут участие. Самое время немного заработать, а чуть больше напора и задора — так и озолотиться можно.

Впрочем, тогда я уже знала Лемерля как облупленного и простым объяснениям не поверила. В его глазах снова вспыхнул недобрый огонек — он явно замыслил рискованную аферу. Встревожилась я сразу, как услышала его планы.

— Травит бешеного тигра, — твердил Леборн. — Ему бы только забавляться, но вот загонит тигра в угол, тогда нам всем не поздоровится.

Лемерль, конечно же, от опасных замыслов открещивался.

— Никаких подвохов, прелестная Гарпия! — клялся он, но его голос буквально звенел от сдавленного смеха, и я не поверила. — В чем дело, неужели ты боишься?

— Я? Ничего подобного!

— Вот и славно. Трястись да бояться нам некогда.

8. 13 июля 1610

Пробил звездный час Эйле. У нас были деньги, слава, обожание публики, а еще мы возвращались домой. Перед королевской свадьбой в Париже царил нескончаемый карнавал: вино лилось рекой, все веселились и с удовольствием раскошеливались. В воздухе пахло надеждой, деньгами, а за пьянящим ароматом таился страх. Свадьба, как и коронация, — время смутное. Контроль ослаблен. Союзы возникают и распадаются. Нас это не слишком тревожило. Мы наблюдали за исполнителями главных ролей на французской политической сцене, малодушно надеясь, что они нас не тронут. Забавы ради подымет монарх свой перст — и конец целой армии. А человека погубить под силу даже епископу. Впрочем, в «Небесном театре» об этом не задумывались. При желании могли бы держать нос по ветру, а мы упивались успехом. Лемерль травил своих тигров, я осваивала новые рискованные трюки. Даже Леборн не хандрил. По приезде в столицу мы услышали, что нами изволил интересоваться Его Величество, и едва не обезумели от счастья.

Следующие дни помню смутно. Разных королей перевидала я на своем веку, но Генрих — моя слабость, то ли потому, что у него лицо доброе, то ли потому, что он бурно аплодировал в тот день. Нынешний король Людовик совсем другой. Его портретами бойко торгуют на рынках — юный Луи с сияющим нимбом, вокруг коленопреклоненные святые. Меня он пугает: бледное личико, поджатые губы — что знает о жизни этот ребенок? Как ему Францией править? Но я забегаю вперед. Когда Эйле выступала в Пале-Рояль, время было мирное, счастливое, самое беззаботное с тех пор, как закончилась война. Королевская свадьба, этот союз с Медичи, подтверждал: грядут перемены к лучшему.

Перемены впрямь начались, да только не к лучшему. Выступление пред королем мы отпраздновали вином, мясом и сладкими пирожками, Рико с Базелем решили посмотреть звериный цирк возле Пале-Рояль, другие продолжили пирушку, а Лемерль без провожатых отправился к реке. Вернулся он поздно. Я проходила мимо его повозки, увидела на ступеньках кровь и испугалась.

Я постучалась и, не дождавшись ответа, вошла. Лемерль сидел на полу спиной ко мне и прижимал скомканную рубашку к левому боку. Я вскрикнула и бросилась к нему: он был весь в крови. К счастью, крови оказалось больше, чем серьезных повреждений. Короткий острый нож, вроде моего, скользнул по ребрам Лемерля, оставив неглубокий порез дюймов восемь длиной. Сперва я решила, что Черного Дрозда подкараулили грабители, ночные прогулки по Парижу — забава опасная, но кошелек не тронули, да и разве бывалый разбойник так неловко ножом полоснет? В чем дело, Лемерль не объяснил, и я решила, что на нож он нарвался сам. Большой беды не случилось — простое невезенье.