Вне себя от жалости и возмущения, я решила заговорить о Розамунде на утреннем капитуле. Лемерль на эти собрания не вхож, и я надеялась в его отсутствие переубедить настоятельницу.

— Сестра Розамунда не больна, ma mère, — мягко и вкрадчиво начала я. — Немилосердно лишать ее последних радостей — молитв, забот, разговоров с подругами…

Мать Изабелла взглянула на меня с надменностью двенадцатилетней девчонки.

— Сестре Розамунде семьдесят два, — изрекла она. Ясно, для Изабеллы это что тысяча. — Она не помнит, какой сегодня день, и никого не узнает.

Вот в этом все дело! Бедная старуха не узнает ее, точнее, не признает.

— К тому же сестра Розамунда очень слаба, — продолжала Изабелла. — Даже простейшие обязанности ей теперь не по силам. Разве не милосерднее даровать ей покой, а не утомлять работами? Сестра Августа, уж не завидуешь ли ты ее заслуженному отдыху? — подначила Изабелла, хитро сверкнув глазками.

— Розамунде не позавидуешь, — уязвленно пробормотала я. — Старуху закрыли в лазарете, потому что она немощна и чавкает за столом…

Опять я сказала лишнего… Юная настоятельница подняла подбородочек.

— Закрыли в лазарете? — переспросила она. — По-твоему, бедная сестра Розамунда стала узницей?

— Не приведи Господь!

— Ну что же… — Изабелла сделала паузу. — Навестить нашу престарелую сестру могут все желающие, разумеется, если сестра Виржини сочтет ее состояние удовлетворительным и даст добро. В трапезной сестра Розамунда не появляется лишь потому, что ее возраст и слабое здоровье требуют особого питания, чаще и обильнее, чем у остальных. — Изабелла снова покосилась на меня. — Сестра Августа, ты ведь не откажешь хворой подруге в небольших привилегиях? Ты и сама примешь их с радостью, если доживешь до ее лет.

Вот плутовка! Общение с Лемерлем даром не проходит! Теперь любое мое возражение примут за зависть.

— И я, и все остальные, ma mère, — отозвалась я. К моему удовольствию, Изабелла поджала губы.

Так провалилась моя попытка помочь Розамунде. Помочь не помогла, а палку перегнула, до конца капитула ловила косые взгляды матери Изабеллы и едва избежала нового наказания. Лишь когда я согласилась работать в пекарне — там грязно и жарко, а знойным летом особенно мерзко, — настоятельница успокоилась, по крайней мере временно.

Невысокая круглая пекарня притаилась в самой глубине монастыря. Окон в ней нет, только смотровые щели, света и от огромных печей хватает. Они стоят в центре зала. Подобно доминиканцам, хлеб мы печем в глинобитных печах, на каменных, докрасна раскаленных плитах, под которыми горит хворост. Дым уползает в трубу такой ширины, что в ее устье видно небо. В дождь на плиты падают капли и с шипением испаряются. Когда я пришла, две молодые послушницы готовили тесто: одна выбирала жучков из каменного ларя с мукой, другая разминала дрожжи, чтобы сделать опару. Печи уже растопили, вокруг них трепетал мерцающий полог — там было особенно жарко. За пологом стояла сестра Антуана, полные красные руки обнажены до локтей, волосы убраны под косынку.

— Сестра Августа!

В пекарне Антуана совсем другая: глуповато-добродушное лицо кажется холодным и сосредоточенным, а в отблесках красноватого пламени даже пугающим. Прибавьте к этому широкие плечи и мускулы, играющие под жировой прослойкой, когда она месит тесто, — есть чего испугаться.

Я взялась за работу — выкладывала тесто в большие формы и сажала их в печь. Тут надобна сноровка: каменные плиты должны равномерно прогреться: от слишком сильного жара корка подгорит, а мякиш не пропечется, а от слабого хлеба опадут и получатся жесткими. Поначалу мы работали молча. Дрова потрескивали, шипели и свистели. Видно, хворост влажный, коли печь так чадит. Пару раз я обжигалась о плиты и бормотала ругательства. Антуана делала вид, что не слышит, но, почти уверена, она улыбалась.

Мы испекли первую партию и приступили ко второй. На день монастырю нужно по меньшей мере три партии хлеба по двадцать пять белых буханок или тридцать черных в каждой. Еще сухари на зиму, когда растопкой не разживешься, да сдоба про запас и для особых случаев. От чада слезились глаза, но и сквозь него я чувствовала сильный аромат хлеба. В животе заурчало, и я вдруг поняла, что после исчезновения Флер толком не ела. Взмокли волосы, косынку хоть отжимай, лицо покрылось солеными каплями. Перед глазами вдруг поплыло, чтобы не упасть, я выставила вперед руку, но схватилась за горячую форму. Она уже остывала, но я обожгла нежную кожу между большим и указательным пальцами и вскрикнула от боли. Антуана снова взглянула на меня и сей раз точно улыбнулась.

— Сперва тяжело, а потом привыкаешь, — негромко, для меня одной проговорила она. Молодые послушницы сидели у раскрытой двери, слишком далеко, чтобы разобрать ее слова. Губы у Антуаны ярко-красные, пухлые для монахини, в глазах отблески пламени. — Со временем ко всему привыкаешь.

Я молча потрясла обожженной рукой.

— Не дай Бог твоя тайна откроется, — не унималась Антуана. — Тогда работать тебе в пекарне до старости. Так же, как и мне.

— Какая тайна?

Антуана хищно оскалилась, и я удивилась, что считала ее апатичной пустышкой. Заплывшие жиром глазки светились дьявольским умом, и на миг я даже ее испугалась.

— Твои встречи с Флер, какая же еще? По-твоему, я ничего не заметила? — Теперь, помимо злорадства, в ее голосе звучала горечь. — «У толстухи Антуаны куриные мозги», — так ведь все думают? «Толстухе Антуане только бы пузо набить!» У меня тоже был ребенок, но оставить его не позволили. Почему тебе можно? Чем ты лучше других? — Антуана заговорила еще тише, алые отблески пламени так и плясали в ее глазах. — Конец тебе, если мать Изабелла прознает, и отец Сен-Аман не поможет. Не видать тебе Флер как своих ушей!

Я смотрела на нее во все глаза: вот так Антуана! Ничего общего с размазней, которой палец покажи — разрыдается. Сейчас она больше напоминала базальтовую статую нашей низвергнутой святой.

— Не выдавай меня, Антуана, — зашептала я. — Угощу тебя…

— Чем? Сиропом? Конфетками? — рявкнула Антуана так, что молодые послушницы с любопытством подняли головы. Антуана шикнула на них, и любопытство мигом пропало. — За тобой должок, Августа, — прошипела Антуана. — Помни, за тобой должок. — Она отвернулась к своим хлебам, и до конца того утра я видела лишь ее бесстрастную спину.

Наверное, мне стоило вздохнуть с облегчением. Выдавать меня Антуана явно не собиралась. Неожиданная неподкупность — вот что пугало, а еще больше фраза «За тобой должок». Это же любимая песня Черного Дрозда!


Вечером после комплетория я пошла за водой для умывания. Солнце село, на мрачном темно-фиолетовом небе таяли алые борозды. Двор пустовал, ведь сестры уже разбрелись, кто в каминную, кто в дортуар готовиться ко сну. В голых окнах горел теплый желтый свет. Колодец еще не готов: его нужно обнести оградой и обложить камнем изнутри. Во мраке почти не виден ни он, ни заборчик, наспех сколоченный, чтобы никто не свалился. Ворот, барабан, ведро на веревке, тонкая тень на лиловой земле. До колодца двенадцать шагов. Шесть. Четыре. Тонкая тень метнулась прочь. На фоне темнеющего неба бледное личико казалось синюшным, а взгляд был удивленный и — готова поклясться! — виноватый.

— Что ты здесь делаешь? — с подозрением спросила она. — Тебе следует быть с остальными. Ты следишь за мной?

Что у нее в руках? Влажные тряпки? Стоило присмотреться, она попыталась спрятать их в складках рясы. В сгущающемся мраке я увидела на белье пятна, неужели черные? Я показала ей кувшин.

— Я вышла за водой, ma mère, — нарочито спокойно проговорила я. — Только сейчас вас заметила.

У ее ног стояло полное ведро. Вода переливалась через край, по утоптанному двору растекалась лужа. В ведре тоже лежали какие-то тряпки. Перехватив мой взгляд, Изабелла вытащила их из ведра. От тряпок быстро намокала ее ряса: отжать их она даже не потрудилась.

— Так набирай воду! — раздраженно велела она и неловко пнула ведро. Оно опрокинулось, и на темной земле расплылось пятно.

Я бы послушалась, да слишком напряженной казалась мать Изабелла. Глаза у нее едва не вылезали из орбит и странно блестели, а испарину на лице не помешал разглядеть даже сгущающийся мрак. Еще чувствовался запах, сладковатый, хорошо мне знакомый.

Запах крови…

— Что с вами?

Изабелла пронзила меня взглядом, отчаянно стараясь не потерять лицо, и судорожно сглотнула. Подол ее рясы промок насквозь и заметно потемнел.

Тут Изабелла разрыдалась, горько и безутешно. Так плачут малыши, которым все равно, как это выглядит со стороны. На миг я забыла, с кем разговариваю. Передо мной была не мать Изабелла, наследница рода Арно, а ныне строгая настоятельница монастыря Святой Богоматери Марии. Она прижалась к моей груди, и на миг мне показалось, что я обнимаю Флер или Перетту, плачущую от настоящего или выдуманного горя, как бывает только с детьми.

— Не плачь, милая, не плачь, — приговаривала я, гладя Изабеллу по голове. — Не бойся, все образуется.

Изабелла что-то говорила, уткнувшись мне в грудь, но слов было не разобрать. Она так и сжимала в кулачке мокрые тряпки, вода текла мне на спину.

— Да что случилось? Милая, что с тобой?

Острый запах лихорадки исходил от Изабеллы, как от болота после дождя, а лоб был таким горячим, что я перепугалась.

— Что у тебя болит?

— Живот, — пролепетала Изабелла. — Судорогой сводит, прихватывает. И кровь. Кровь течет!

Последние несколько дней в монастыре столько говорили о крови, что я не сразу поняла, в чем дело. Ее слова — кровавая скверна! — перепачканные тряпки, ноющий живот… Ну конечно! Я крепче прижала ее к себе.

— Я умираю, да? — спросила она дрожащим голоском. — В ад попаду?