Он поднял на нее глаза… Видимо, она что-то прочла в его взгляде. Может, оттуда тоже неприязнь выплеснулась, ухватила за горло цепкими лапками. Молчаливая неприязнь. Хотя какая неприязни разница, громкая она или молчаливая? Суть-то у нее одна. Неприязнь на неприязнь, разряд искрящейся дуги, щелчок… И все. И катарсис. Даже краска с Ирининого лица сразу схлынула, и потянулась дрожащая ладонь, чтобы застегнуть пуговку на халате. Моргнув пару раз, произнесла уже спокойно, как ни в чем не бывало:

– Слушай, а у тебя что, и впрямь утро понедельника свободное, можешь машину в сервис отогнать? У меня-то с утра комиссия в муниципалитете…

– Да. У меня утро свободное. Я отгоню.

– Ага… Надо в следующий выходной обязательно к Женьке в город сгонять, узнать, как она там с мамой справляется. Ты ж знаешь, она у нас девушка неуживчивая. Хотя по телефону говорит – все нормально… А только не верится что-то…

Надо же, какая удивительная трансформация… А голос, голос какой! И не узнать! Тихий, спокойный, ровный, ни одной раздраженной нотки. И взгляд… Тоже спокойный. Виноватый немного. Встала из-за стола, принялась собирать посуду. Ласково бросила мимоходом:

– Тебе чаю налить?

– Нет, спасибо.

– Ну, как хочешь.

Надо бы встать, уйти молча. Но напала вдруг слабость, нехорошая, тошнотворная слабость-послевкусие. Вот вам и разница между неприязнью выплескивающейся и неприязнью молчаливой. Ирина свою в него выплеснула и, стало быть, избавилась, и даже повеселела будто, а он… А в нем теперь эта слабость надолго останется. Ладно, черт с ним. Зачтем себе в плюс, что несчастной жене хоть таким образом жизнь облегчил… А что – это своего рода поступок. Можно сказать, мужской поступок – избавил жену от тяжкого груза. Только вот разговаривать с ней совсем не хочется. Надо встать, уйти…

Ирина повернулась к нему спиной, открыла краны над раковиной, принялась с энтузиазмом перемывать посуду, напевая себе что-то под нос. Какая широкая у нее спина, сильная, заматеревшая с годами. Не располневшая, а именно заматеревшая. Руки шевелятся, а спина словно каменная. Стриженый мощный затылок, на шее с годами горбик-загривок пророс… Надо бы отвести взгляд от ее загривка, не культивировать в себе… Что? Неприязнь? Да, брат, уж назови свои сиюминутные ощущения словами. Да, брат, это неприязнь. Подруга нехорошей тошнотворной слабости-послевкусия. Как там, бишь, у Толстого, в «Анне Карениной»? Когда она мужа разлюбила, ей в глаза его уши неприязнью лезли?

Любила, разлюбила. С ней, с Анной Карениной, все понятно. Разлюбила, потому что Вронского полюбила. А до этого, стало быть, как предполагается, была любовь к несчастному Алексею Александровичу.

А он… Любил ли он Ирину? Наверное, любил. Да, точно, любил. Тогда, на первом курсе филфака, она была живая, веселая, искрящаяся шумным юмором девушка, все время хотелось на нее смотреть, улыбаясь… Он и смотрел, пока она сама к нему не подошла. Куда-то она тогда его пригласила… В театр, кажется. Да, точно, у нее был лишний билет на гастрольный спектакль… А может, потому и подошла, что подойти больше не к кому было, он же тогда был единственным парнем на потоке… Тихий, молчаливый Саша Иваницкий, мальчик из хорошей семьи. Стихи ей потом читал, под звездами гуляли… Странно, что она и маме сразу понравилась, с первого взгляда, когда в дом ее привел. Вот! Вот такую жену тебе надо, не жена, а каменная стена! Так она, кажется, тогда и провозгласила, указав на Ирину перстом. Ну, мама всегда была по отношению к нему уничижительно эксцентрична. Мама… Что, мама. Мама – это уже другая история…

А каменная стена – вот она. Сиди, смотри на нее, наслаждайся семейной жизнью. А лучше все-таки встать и тихо уйти из кухни…

* * *

Оперировал сегодня сам Борис Иваныч, заведующий хирургическим отделением. Случай был, в общем, несложный – грыжесечение по Бассини. Лизу всегда умиляли эти названия операций – по фамилиям предложивших их авторов. А звучит как внушительно для неискушенного уха – грыжесечение по Лихтенштейну, например! Или грыжесечение по Дюамелю!

Руки автоматически делали свою работу, иногда мысленно опережая команды Бориса Иваныча. И то, вместе они таких операций провели – со счета сбиться. Он, между прочим, всегда ее щедро хвалил… Говорил, что она лучшая операционная сестра хирургического отделения.

Ну, вот и все. Можно уже полость закрывать. Ее дело – внимательно инструменты и перевязочный материал пересчитать. Сосредоточенность, еще раз сосредоточенность. Острый взгляд на каждый инструмент на предмет исправности. Движения рук четкие, без лишней суетливости.

– Все, Лиза… – стянул маску с лица Борис Иваныч. – Молодец, как всегда… Не забудь потом в журнале отметки сделать.

Лиза глянула на него с удивлением – когда это она чего забывала? Но головой послушно кивнула – поняла, мол. Не надо Бориса Иваныча лишними эмоциями сердить. Тем более разговор к нему есть… Вернее, просьба…

Она все утро, пока собиралась на работу, про себя репетировала этот разговор. Да чего там утро – всю ночь про него думала. Решалась. Выстраивала стратегию и тактику. И даже не разговора, в общем, а дальнейшей своей жизни. Нет, правда, сколько можно так жить, от нового появления Германа до следующего? Как по канату идти… И самой себе командовать – стоять, Лиза, стоять! Жить, Лиза, не падать в омут отчаяния! Хорошо хоть, она это умеет… А если в следующий раз не получится? Спасительная внутренняя гармония – она ж тоже не резиновая, она очень хрупкая, между прочим, субстанция. Начнешь часто эксплуатировать по пустякам, и сбой дать может. А там уж и до отчаянных омутов рукой подать…

Через полчала она осторожно стукнула костяшками пальцев в дверь кабинета Бориса Иваныча. Приоткрыла дверь, заглянула:

– Можно, Борис Иваныч?

– А, Лизок, заходи! Что у тебя, давай быстрее, работы много!

– Я… У меня… У меня личный разговор, Борис Иваныч…

– Ого! Личный, говоришь? Неужели в любви объясниться надумала?

– Да ну вас… Я же серьезно…

– Ну, слушаю, коли серьезно. Садись, чего стоишь.

– Борис Иваныч… – произнесла она почти решительно, присаживаясь на краешек стула. – Похлопочите, пожалуйста, там, наверху, чтобы мне комнату в общежитии дали… Живут же наши девчонки-медсестры в комнатах, как-то же их расселяют! Может, и мне…

Сказала – и опустила глаза вниз, пытаясь справиться с предательски слезным спазмом в горле. Вот же, этого еще не хватало! Репетировала же, чтоб не заплакать!

– Тихо, тихо, Лизок, успокойся… Водички дать?

– Нет. Не надо. Все нормально, Борис Иваныч.

– Что? Опять, значит, твой разлюбезный бывший наведывался?

– Опять…

– Права на частную собственность предъявлял?

– Ну, не то чтобы… А в общем, да.

– Вот же скотина, а? Что ж он у тебя подлец такой? Хотя – чего я… Тебе ж от этого не легче…

– Так можно… Как-то насчет комнаты?

– Ой, не знаю, не знаю, что тебе сказать… Не сходила бы ты с ума, Лизавета. Ну что тебе в этой комнате? Это ж общага все-таки, дело молодое… Там одни соплюхи живут, им же все трын-трава. А ты женщина взрослая, ты это дело не потянешь. А самое обидное – ты ж там на всю оставшуюся жизнь так и застрянешь, в общаге этой… Знаю я, видал таких баб горемычных. Вроде и добрые, и порядочные, а выйдут на пенсию, и живут в этих общагах, как жизнью наказанные… Нет, Лизок, не дело ты придумала, ой, не дело.

– Но… Как же мне тогда жить, Борис Иваныч? Что делать-то?

– А ничего! Живи, как жила. Что ж ты этому подлецу такие подарки будешь делать? Вот если будет у тебя комната, тогда уж он точно тебя через суд выпишет! А так… Живи себе и живи, ничего не бойся! Не обращай на него внимания!

– Трудно, Борис Иваныч. Трудно не обращать внимания. Я стараюсь, конечно, изо всех сил…

– Да уж, положеньице у тебя – не позавидуешь. Бедолага ты, бедолага. А родственников совсем никаких нет, чтобы с жильем помогли?

– Совсем. Была тетка, но умерла. Еще троюродные сестры есть, но они… Они со мной не знаются. Я для них – отрезанный ломоть.

– Понятно… Слушай, а может, тебе в частную клинику перейти, а? Там зарплаты приличные, ипотеку оформишь… Хочешь, я похлопочу? Конечно, не с руки мне с тобой расставаться, как от сердца отрывать… Лет-то тебе сколько, Лизавета?

– Сорок три в сентябре будет.

– О! Так много? А я и не думал… Нет, Лизок, не дадут тебе ипотеку. Банки сейчас таких рисков не любят, знаешь… Да и первоначального взноса у тебя нет. Ведь нет?

– Нет. Откуда? – грустно пожала она плечами.

– Ладно, Лизок… Не отчаивайся, что-нибудь придумаем. Хотя – чего тут придумаешь… А насчет общежития – не надо, Лизок, уж поверь мне, старому дураку. В общежитие ты всегда успеешь. Ладно, иди, у меня еще дел полно.

Она потом все же всплакнула быстренько, закрывшись в комнате кастелянши Валентины Антоновны. Хорошо, что ее в этот момент куда-то унесло. Времени особо и не было – пора смену сдавать…

Домой решила идти пешком, благо погода на улице стояла чудесная. Начало июня, пух летит над головой нежным снегом, и к вечеру солнце уже не яростное, а слегка расквасившееся после дневных стараний. Не идешь, а плывешь в его теплом мареве, и думать про плохое не хочется…

Однако все равно думается, как ни старайся. Поневоле крутятся в голове обрывки печального разговора с Борисом Иванычем. Да уж, мрачную перспективу он высветил – встречать старость в общежитии… До старости, конечно, еще о-го-го сколько, но ведь годы-то быстро идут! Не заметишь, как Машка замуж выскочит, и дай ей бог хорошей судьбы… Пусть, пусть у нее все будет, как надо. Пусть никогда в ее отчаянном положении не окажется. Да и Герман дочь любит, не даст ей зависнуть в подобной безысходности. Поможет, если что. А ей… Ей уже никто не поможет. Зависла – живи, как хочешь. Бултыхайся в пространстве меж одиночеством и смутной надеждой обрести тихую пристань. То бишь хоть убогонькое, но свое жилье… Даже смутной надежды – и той нет. Одна сплошная безнадега.