– Да, – ответила молодая девушка, глубоко переводя дух, и действительно испытывая уже не страх, а чувство, близкое к стыду.

По лицу Бернека пробежала легкая улыбка при этом тоне, бессознательно выдававшем пробуждающееся доверие, но онабыстро исчезла, и у него снова появилось обычносерьезноевыражение.

– Так заключим же мир; ведь теперь мы это можем, конечно. Я помешал вам, но вечер так прекрасен, а к тому же у меня слишком редко бывает минута отдыха. Не подождем ли мы здесь заката солнца? – и Ульрих указал рукой на скамью возле церкви.

У Паулы не хватило мужества отказаться. Она последовала за ним почти машинально, и они оба сели на скамью. Удивительное свидание! Человек, которого ее вчерашние слова должны были бы смертельно оскорбить, теперь сидел совершенно спокойно рядом с нею! Он, кажется, и вправду не гневался на нее, а ейпочему-то казалось, что он имел на это полноеправо.

Медленно таяла заря на небе, а вместе с нею угасало яркоесияние, заливавшее пламенем и оживлявшее горы и леса; теперь они снова стали суровыми, темными, да и на озере все более сгущался туман. Сумерки ткали свой мечтательныйвуаль.

Помолчав несколько секунд, Ульрих снова заговорил:

– Так, значит, вы хотите покинуть мою тетю?

– Как только мы вернемся в Берлин. Она сама указала мне на предстоящую разлуку, и я…

– Вы вздохнете свободно, всей грудью, когда, наконец, разорвется цепь, угнетавшая вас, – перебил ее Бернек. – Вы, кажется, боитесь сознаться мне в этом? А я это ужедавно предвидел, так как отлично знаю свою тетю. Она – очень умная женщина и по-своему желает добра, в особенности мне. Но она постоянно забывает, что и у других людей в груди есть кое-что, похожее на сердце; с ним, бедняжкой, она не считается, а вот из-за него-то как раз иногда и рушатся самые умныепланы…

В этих словах чувствовалась горькая насмешка, однако они выражали именно то, что приходилось изо дня в день испытывать Пауле, в чем она едва сознавалась даже самой себе.

– Вы наверно сочтете меня неблагодарной, господин фон Бернек, – произнесла она, все еще борясь со своим прежним страхом пред ним, однако в то же время робко проявляя уженекоторую доверчивость. – Госпожа Альмерс – моя благодетельница, я обязана ей всем и достаточно глубоко чувствую это, но своими благодеяниями она способна раздавить человека. В своей родной семье я видела много-много любви и привыкла к ней; попав же в чужой богатый дом, я почувствовала себя безгранично одинокой и несчастной, хотя и окружена всем его блеском. Наоборот, вот здесь я очень счастлива… – промолвила она и вдруг резко смолкла, лишь в этот момент вспомнив, с кем она говорит.

Лоб Бернека снова нахмурился, однако грозная складка,появившаяся на нем, относилась не к Пауле.

– Бедняжка вы! – тихо воскликнул он. – Да, с моей теткой не легко ладить! Необходимо в сношениях с нею быть свободным, независимым, не уступать ни шага, как, например, поступаю я, или обладать рабской натурой, безвольно склоняющейся пред нею. Вы показали ей свою волю, и она не простит вам этого. Куда жевы отправитесь прежде всего?

– Сперва к моему опекуну, пока не найдется какое-либо место. Бог даст, мне не долго придется злоупотреблять его добротой.

Паула произнесла это неуверенно, запинаясь, так как знала, к чему сведется эта „доброта“; опекун, несомненно, выйдет из себя из-за этого разрыва с богатой, благородной покровительницей, из-за этого отказа от обеспеченного положения и будет делать ей жесточайшие упреки. Но, не смотря на это, она сознательно шла на такую жизнь – у нее не было никакого выбора, никакого иного пристанища во всем свете.

Ульрих ясно прочел все эти мысли по ее лицу, но не сказал ни слова, а произнес:

– Вы вовсе не созданы для такого места и тех рамок, которые ставит моя тетка. Маленькая птичка, стремящаяся лишь к тому, чтобы летать и петь в сиянии солнца, всегда жестоко ранит крылышки о золотую решетку своей клетки… Что это вы так удивленно смотрите на меня? Неужели вы думаете, что я неспособен понимать это? Я действительно – суровый, холодный человек, но… вы не знаете, что собственно привело меня к этому.

Паула и на самом деле слушала с удивлением и даже недоумением. Теперь случилось впервые, что Бернек позволил кинуть взгляд в обычно строго закрытую глубину своего внутреннего существа. Она и действительно не думала, что он в состоянии питать какое-либо чувство к горю и радостям других людей, и вдруг теперь он заговорил так, словно читал у нее вдуше ее самые затаенные мысли. Да, совершенно верно – она тоже чувствовала себя в положении бедной пленницы-птички, напрасно пытающейся расправить свои крылышки в клетке, из которой она не может вылететь, но кто же научил Ульриха понимать это? Ведь она даже сама едва сознавала это.

– Я тоже некогда был молод и счастлив, – продолжал Бернек, – даже очень счастлив! Вы видели портрет, висящий наверху в зале. Тогда, девять лет тому назад, он был удивительно схож; тогда я действительно был молодым веселым охотником, думавшим, что весь свет принадлежит мне… Мы вчера говорили об этом.

– Но вы так быстро прервали разговор, – робко заметила молодая девушка. – Мне показалось, что он вызвал в вас неприятные воспоминания.

– Это – мое последнее воспоминание о юности и счастье! А затем, по воле судьбы, наступил тот тяжелый момент, которой уничтожил мою жизнь и сделал меня тем, что я представляю собою теперь. Я не в силах смотреть теперь на этот портрет.

В этих словах чувствовались сдерживаемый гнев, возмущение против „воли судьбы“. Видно было, что Ульрих еще не научился терпеливо страдать, и в его лице в этот момент было такое выражение, что Паулабессознательно сделала движение, словно желая убежать от него.

Ульрих заметил это, и горькая усмешка пробежала по его губам!

– Ну вот, вы опять боитесь меня и опасаетесь того „темного, чтокроется во мне и во всем, окружающем меня“. Вы это заметили совершенно верно, но это еще мрачнее, нежели вы думаете. Вы, по-видимому, считаете меня каким-то преступником, на душе которого лежит мрачное деяние? Сознаюсь, у меня есть тоже нечто подобное, но вины моей в этом нет. Желаете выслушать, что случилось тогда?

– Да, если, вы этого хотите и можете сообщить мне. Но я боюсь, что вам это будет тяжело, причинит страдания…

В этом ответе почувствовалось бессознательное опасение.

Ульрих окинул свою собеседницу долгим и мрачным взглядом и вдруг спросил:

– Да неужели вы беспокоитесь о том, причиняет ли мне вообще что-либо страдания? Я пережил то, что выпало мне надолю, а потому, конечно, и в силах говорить об этом. Правда, я никогда не делалтаких попыток, но вам незачем так дрожать предо мной, Паула, как в настоящий момент! Это я не могу допустить. Вы должны узнать правду.

Он провел рукой по лбу, и прошло несколько минут, пока он был в состоянии заговорить. В глубокой вечерней тишине не слышно было ни звука, весь ландшафт все более окутывался голубой дымкой сумерек. Озеро было неподвижно, но из глубины его над темной поверхностью появлялись словно белые призраки и клубящимися волнами расплывались все дальше и дальше. Это была жуткая игра разных бесформенных образов, то появлявшихся, то вновь исчезавших, словно это были призраки прошлого, воскресшие в данный момент.

Бернек, не отрывая взора, смотрел на это движение тумана и, кажется, почти забыл, что он – не один. Наконец он выпрямился, и спросил:

– Ульман по всей вероятности рассказывал вам о прошлом… то есть, о том времени, когда он был со мною еще в Ауенфельде?

Молодая девушка отрицательно покачала головой.

– Оночень редко говорил об этом, несмотря на всю установившуюся между нами близость и откровенность. Я только знаю, что вы рано потеряли своих родителей.

– Да, моя мать умерла, когда я был еще мальчиком, да и отец мой скончался совсем еще в цвете лет и сил. Мне было двадцать лет, когда я остался одиноким на свете. Но в этом возрасте человек преодолевает подобную потерю. У меня был мой прекрасный Ауенфельд, который я очень любил, я был юн, здоров и обладал еще тем, что не многим выпадает на долю, а именно другом, представлявшим для меня самое дорогое и любимое во всем свете существо. Ганс Дален был сын нашего ближайшего соседа по имению; он был на несколько лет младше меня и представлял собою одну из светлых, счастливых натур, словно созданных исключительно на радость себе и другим. – Он замолк и снова стал глядеть на волнующийся туман, покрывавший теперь всю поверхность озера. Затем, не отрывая от него взора, он продолжал: – мы вместе выросли, вместе играли и учились, а затем, когда вернулись к себе домой, не проходило дня, чтобы мы не видались друг с другом. У меня уже тогдабыла некоторая склонность к серьезности и мрачности, Ганс же был весь смех, кипучая радость жизни, и именно это нас связало взаимно. СтарикДален не раз настаивал, чтобы сын его подумал о вступлении в брак,да и мне не мало твердил об этом, но Ганс только смеялся на все доводы отца и говорил: „Да ведь у меня есть Ульрих, папа, и яу него! На что нам еще жены? Они, конечно, должны будут стоять у нас на втором плане, ну, а это вряд ли понравится им!“ И он был прав: мы были друзья на жизнь и на смерть и… остались таковыми до конца.

Ульрих говорилтихо и спокойно, по-видимому, но его голос звучал как-то странно, и звук его выдавал, насколько тяжело ему было вести этот разговор. Паула слушала с боязливым напряжением и, когда он внезапно прервал свою речь, тихо, с состраданием спросила:

– Вы потеряли своего друга? Он умер?

– Нет, пал от моей руки, – вдруг громко и резко ответил Ульрих. – Я его застрелил.

С трудом подавляя свой испуг, молодая девушку вскрикнула:

– Господи, Боже! Да как же это могло случиться?