Его переполняло удивление от собственного поступка и последовавшего за ним превращения. Он, будто пригревшаяся на солнышке ящерица, оставил свой ненужный хвост, за который его так крепко ухватили, и тихо выскользнул, поражаясь своей новой обрубленной сущности. Мир раскололся надвое – и он несся в нем, наслаждаясь полетом и неведением того, что там есть, в этой второй половине мира. Он сплел свои пальцы с ее пальцами, и непонятно было самому, что означал этот его почти инстинктивный жест: то ли он хотел, чтобы его взяли за руку и повели по этой неведомой для него половине мира так же, как его всегда кто-то вел по жизни раньше (а сейчас он плохо представлял, что делать с внезапно свалившимся на него чудом); то ли, наоборот, он сам собирался взять эту девушку за руку и, как дитя, тащить за собой в толчее толпы на шумной улице, где запросто можно потеряться…

Оксана подумала, что он, словно бутон, раскрыл ее сердце. Сначала наблюдал, как зеленый бутон набухает, открывая розовую макушку, а потом, не желая ждать, когда цветок потянется к теплу, распахивая и выворачивая наизнанку свои лепестки, просто, как мальчишка, решил посмотреть, каким будет цветок, раскрывая его дрожащими пальцами…

72

Домой возвращались по снегопаду. Нога Оксаны была еще зафиксирована бинтом, распухла, молния сапога под брючиной не застегивалась, и она шла, чуть припадая на одну ногу, подгребая навалившийся снег, словно ложкой капусту в борще, ухватившись за локоть Андрея, тащившего две дорожные сумки… Снегу навалило за ночь столько, что автобус не смог подъехать прямо к пансионату, застряв на полпути, и ноги утопали в сугробах, ровно в зыбучем песке. Идти было тяжело, казалось, что бредешь по мелкой горной речке, с трудом поднимаясь вверх по ее течению. Лес стоял точно засахаренный, густо обсыпанный мелкой снежной пудрой, отяжелевший, словно от поспевших плодов… Снег все сыпал и сыпал из низкого, нависшего над головой неба, казалось, готового обрушиться на голову толщей снега, съезжающего с покатой крыши над крыльцом. Было какое-то странное чувство, что будто в самолете завис в толще облаков и не движешься, хотя про себя хорошо знаешь, что на самом деле летишь с реактивной скоростью и пролетающие облака для взгляда снизу быстро меняют свои очертания… Сумки казались набитыми камнями, и Андрей слышал, как натружено заходится сердце, пытаясь догнать своего хозяина, ускакавшего за своей молодостью, мелькнувшей, будто беличий хвост среди поседевших веток – оставивший за собой голые, как обугленные, прутья по ходу своего движения, да облачко снежной пыли, весело припорашивающее узенькую тропинку. На душе было светло и муторно. Именно светло, но ничего не видно впереди, будто брел он сквозь белый туман, неожиданно сгустившийся и навалившийся на тебя, словно сон. Точно он еще спал, но сквозь тяжелое ватное одеяло сна уже слышал дребезжащий звонок трамвая, доносившийся с улицы, и голоса родных за стеной, звучавшие пока еще как шум, когда слов не разобрать, но знаешь, что они были произнесены, хотя даже и не пытаешься напрячься, чтобы их услышать: расслабленный и не желающий выныривать в холодное зимнее утро, возвращающее тебя к жизни искусственным дыханием ледяного душа.

Он не сказал бы, что его жизнь раздвоилась. Нет. У него была одна единственная жизнь: две женщины существовали в ней параллельно и он делал все возможное, чтобы они не пересеклись никогда.

Иногда он думал о том, какой бы она была, его жизнь, если бы Оксана все время находилась рядом с ним: и дома, и на работе… Что было бы тогда? Был бы он счастливее? Лида была как мать, как старшая сестра, с ней он мог жить в домашних тапочках… Она брала на себя почти весь быт, делала так, что у него быта не было. Он приходил с работы, ощущая, как голову опять стянуло обручем, а ноги все труднее оторвать от пола: будто магнит притягивает железо. Заваливался на диван, взяв в руки пахнущую типографской краской газету, включал телевизор, чувствуя, как до него доплывает запах жарящихся котлет, закрывал глаза и, бросив газету на пол, думал о том, что у него есть будущее, что он по-прежнему может найти теплые материнские колени, в которые легко спрятаться от этого страшно большого и чужого мира. С Оксаной же он был старшим, который должен был вести ее за ручку через дебри жизни. Ему нравилось заботиться о ней, но он не знал выдержал бы он эту пожизненную роль опекуна? С ней он становился моложе. Будто шиповник зацвел в теплом ноябре, когда время сбрасывать листья, готовясь к зиме. И чихать на то, что, возможно, нежные полупрозрачные лепестки будут схвачены морозом и просыплются на понурую пожухлую траву, не успев завязать плода. С ней он становился моложе, но ненадолго… Возвращаясь от нее сквозь вечернюю еще людную улицу, шел сквозь молодую толпу, огибая взявшиеся за руки или идущие в обнимку пары, и грустил о том, что его время истекает. Он не может остановиться вон как те двое, в одинаковых джинсах, прорванных у обоих на коленке, и куцых похожих курточках, чтобы целоваться, наплевав на любопытные взоры прохожих. Ему совсем не хочется обитать в тесной Оксаниной комнатушке, доставшейся ей в наследство от бабушки, обивая бока о шкафы и стол, протискиваясь боком к софе, и тем более делить санузел и кухню с шумным и вечно празднующим семейством с тремя галчатами. Ему было страшно представить, что придется разменивать родительскую квартиру и грузить оставшуюся от них мебель, перевозя ее на новое место, где придется делать ремонт. Он знал, что будет скучать по домашним пельменям, к которым мама пристрастила Лидочку, еще когда была главной в доме, сажая все семейство за лепку пельменей за круглым столом, кружки для которых свекор ловко вырезал рюмкой из раскатанного женой пласта теста, а все домочадцы должны были, положив в кружок из теста комочек фарша, лепить миниатюрные пельмешки и складывать их ровными рядами на выставленные мамой противни. Он с тоской представлял, как стирает свои вонючие носки под краном хозяйственным мылом: мысль о том, что можно будет просить Оксану делать это, приводила его в дрожь. Возраст измеряется ценой душевных затрат. Отказываешься платить эту цену, значит, состарился.

Так или иначе, его жизнь оказалась теперь поделенной на две несмешиваемые части. Но будто в пароварке, в которой одновременно приготовленные блюда были тщательно разделены по разным этажам, аромат каждого этажа проникал в другой… С последнего этажа по каплям просачивался не только запах, но и вкус… Внизу была Лида и дети, незыблемая основа его благополучия, которая, как внушали ему с детства, должна быть крепостью и крепость эту надо строить по кирпичику, возя на себе тяжелые мешки песка и цемента, и катить по жизни телегу с камнями, точно коляску с младенцем: бережно и осторожно… Хорошо смазанный механизм, производящий мало тепла, но работающий бесперебойно. Он чувствовал себя вполне гармонично в этой жизни… Просто в серую, но мягкую и теплую, будто бабушкин пуховый платок, обыденность ворвались краски цыганских нарядов… Позолотите ручку! И у Вас будет впереди большая любовь, длинная дорога… к самому себе, тому, которого тщательно запирали в монашеской келье, набитой пыльными пожелтевшими книгами… Жизнь нуждается в острых ощущениях, иначе она угасает еще при жизни. А его жизнь искрилась теперь новогодним бенгальским огнем, от которого летели искры, отбрасывающие свой свет на все окружающие его лица.

Как будто раньше он видел мир сквозь грязные стекла, засиженные осами и мухами, и вдруг в окно кто-то бросил камень. Свет брызнул мелкими осколками, грозя поранить и изрезать… Он увернулся и от увечившего камня, и от мелких звенящих брызг, похожих на водяные капли, отражавших солнечный свет в его лицо, – и стоит теперь и смотрит на промытый от въедливой пыли мир, удивляясь яркости его красок.

Он чувствовал свою вину перед Оксаной, не перед семьей почему-то, и очень боялся, что однажды Оксана постучит в его дом, чтобы сказать: «Это мое. Отдайте! Я хочу быть полновластной хозяйкой…» И ему тогда придется объяснять, что двадцать лет совместной жизни так просто, как крошки со стола, не смахивают…

Он не особо скрывал свое увлечение на работе, не пытался конспирироваться. Зачем? Он видел теперь частенько не бумаги, испещренные чертежами и формулами, листая которые он обычно чувствовал азарт гончей, бегущей по следу, а склоненный над прибором женский профиль. Он осторожно обводил его по контуру любующимся издали взглядом, точно рисовал под копирку… Формулы становились куском бесформенной глины, расползающейся в его сильных руках. След обрывался, смытый неожиданно налетевшим грибным дождем… И хоть уже сияло солнце, след растаял и тоненькая прерывистая нить пульса, с таким трудом нащупанная им в мозгу, терялась безвозвратно. Хотелось только прижаться губами к затылку Оксаны, разрушив неподвижность ее волос, и замереть оглушенным их плеском…

Он думал о том, что любовь – это потеря контроля над собой и жизнью, что это – когда по бурной реке, через пороги и аж захватывает дух… Тебя просто несет, сносит неведомо куда… Нет, только не это… Счастливо лететь навстречу своей гибели, что вон уже маячит впереди острыми зубцами, перегородившими горную речку… Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет… Обойдет, любуясь притихшими низинами, ожидающими сходов снежных лавин, но не останавливающими своего буйного и опьяняющего цветения.

В жизнь вернулось очарование того времени, когда был свободен и юн – и вся жизнь лежала перед ним, как белый, разлинованный листок, на котором по аккуратным клеточкам можно легко было воспроизвести любую милую твоему сердцу картинку. Так, по крайней мере, казалось когда-то… Теперь он знал, что по клеточкам можно отобразить правильно только контур: того неуловимого дыхания жизни, что зовется вдохновением и даровано свыше, в этом тщательно выполненном рисунке не найдешь никогда. Он знал, что не свободен и уж тем более не юн… Но тревожное очарование того выпускного вечера, когда сладко пах жасмин, в чей аромат нежно вплетались нотки отцветающей сирени, в кистях которой с надеждой и замиранием сердца в очередной раз выискиваешь пятипалые лепестки и проглатываешь их, ощущая во рту сладковатый вкус, не уходило… Было что-то в этом его нынешнем времени от того, когда он утром проснулся после выпускного бала и с щемящей душу тоской разглядывал комнату, залитую послеполуденным солнцем… Вот и все… Школа кончилась. Он больше никогда не будет ходить по школьным коридорам, где малышня путается под твоими ногами, а звонок на урок пронзителен, будто сирена, чтобы быть услышанным в гвалте и визге куча-мала, собравшейся на школьном дворе. У него впереди новая школа и новая любовь, хотя соседка по парте, у которой он исподтишка сдувал математику и жиденький конский хвост которой, завязанный на боку пшеничной головы, все время падал в ее тетрадь, точно хотел смести набросанные в ней цифры и знаки, – та соседка не забудется никогда и будет его тревожить всю жизнь видением случайной встречи в толпе…