66

Она потом думала, догадывался ли Андрей, что они встречаются без него? Вряд ли… Или то было инстинктивное нежелание знать, когда от удара закрывают голову ладонями?

Теперь Лида старалась попасть в командировку в столицу, куда Федор мог запросто добраться из своего Подмосковья. Она звонила с вокзала из автомата, предварительно наменяв целый большой мешочек 15–20-копеечных монет для междугороднего разговора, сообщала, что прибыла, и только потом ехала устраиваться в гостиницу, вернее в общежитие, где комендант по договоренности с замом по хозчасти пускал сотрудников ее предприятия на побывку. Общага эта была для строителей. Сюда приезжали учиться на курсы повышения квалификации бухгалтера со стройки и всякие мастера да прорабы, мелкие начальники из трестов, чтобы урегулировать вопросы с поставками материалов, проектами, заказами. Гостиница была вся заплеванная, похоже, в ней и не убирался никто. Желтое солдатское белье, пол весь в крошках еды и в раздавленных мякишах хлеба, намертво прилепившихся к полу, словно родинки и бородавки на старческой коже. Ванная вся в рыжих потеках, напоминающая по цвету сходящий по весне снег, впитавший в себя гарь выхлопных газов, снизу подкрашенный оттаявшей глиной. Кран нудно капал, издавая звук, напоминающий стук первых редких капель дождя по железной крыше, долбящий, наводящий тоску в первые холодные августовские ночи.

По столам ползали рыжие тараканы в таком количестве, что казалось, это сквозняк, гуляющий по кухне, шевелил просыпанные крошки. Из переполненного помойного ведра всегда торчали бутылки и распространялся ударявший в нос запах, от которого у Лиды частенько начинался рвотный спазм, который она с трудом сдерживала, стремглав выбегая с кухни.

Остаться вдвоем в общаге можно было только утром или днем. Вечером бухгалтера пили и орали песни, оккупировав проходную комнату и кухню. Федор по возможности брал какой-нибудь библиотечный день – и они гуляли по шумным московским улицам, иногда ходили в театр, а так чаще старались остаться в гостинице.

Перед отъездом Федор помогал ей накупить колбасы, мяса, конфет и апельсинов, чтобы везти домой. В те времена продукты в другие города России возили сумками из Москвы.

Она была рада, когда Федору удавалось проводить ее на вокзал и посадить в поезд.

Пару раз она уезжала без Федора. Тащила нагруженные, будто кирпичами сумки, через каждые пять-десять метров ставила багаж на заплеванный окурками и фантиками перрон и передыхала, а затем снова двигалась дальше вдоль состава поезда.

Муж даже как-то пару раз сам просил Федора помочь ей, если тот будет в столице.

Теперь она ждала этих своих командировочных поездок, этого бегства в чужую жизнь, когда можно будет безнаказанно раствориться в шумной толпе спешащих тебе навстречу людей, бродить по промозглым вечерним улицам, щедро освещенным разноцветными огнями рекламы, ничуть не заботясь о том, что будешь узнанной. Она наблюдала, как быстро меняется содержание бегущей строки на высотном здании: буквы летят, как по бикфордову шнуру, вспыхивая новогодними фонариками одна за другой и постепенно складываясь в осмысленность. Она подумала, что вот так же и наши чувства слагаются по букве, зажигающейся одна за другой, и незаметно приобретают осознанность. Но как только слово сложится целиком – немедленно исчезает бесследно, оставив после себя легкое свечение где-то там, где высотное здание силится слиться с небом, растворяясь в его чернильной духоте. И вот уже новые буквы совсем другого цвета снова рождаются одна за другой, чтобы на мгновение сложиться в целое и бесследно растаять, уступая место новому… Не знала, не видела, вдруг однажды заметила, как августовскую комету, выпавшую из равнодушного мерцания бисера звезд в холодный вечер, когда замечаешь, что теперь темнеет рано, – и вот осколок звезды уже стремительно приближается к твоему крыльцу, на котором ты сидишь, кутаясь в старую шаль, чтобы упасть тебе прямо в руки, а затем сгореть, оставив волдыри и рубцы на нежной коже.

Она нисколько не испытывала угрызений совести, будто бы все в ее жизни было правильно; все, как нужно: та жизнь и эта жизнь… Она идет под руку с родным мужчиной в чужом городе. Гуляют, как влюбленная друг в дружку семейная пара… Лидочка шествует уверенной походкой любимой женщины, у которой все лучшее еще впереди. Это она стоит у входа в метро, до головных спазмов вглядываясь в черную толпу, вытекающую из подземелья, в надежде увидеть любимое лицо. Это она, легкая и прекрасная, бежит навстречу знакомой долговязой фигуре, раскинувшей в полете руки для того, чтобы крепко к себе прижать ее соскучившееся тело, поднимая на свою высоту, где летает синяя птица счастья. Это у нее сладко замирает сердце от того, что тяжелая мужская ладонь легонько погладила ее по волосам, а горячие губы целуют палец за пальцем на ее руке, выбирая из них самый любимый, с заусенцами, чтобы нежно облизать шершавым языком где-то в глубине рта, мягко обхватив теплыми губами, имеющими вкус недоспевших нектарин.

* * *

Все сначала начать, с пустяка:

Очарованно бредить свиданьем

И на зов, как на свет маяка,

Прилететь с обновленным дыханьем.

Пожалуй, ей было страшно потерять и того, и другого.

Ей совсем не нужна была эта любовь в засиженной тараканами общаге, но ей не хватало ощущения, что твою птичью трель не только слушают, возвращаясь из сна, но и понимают все пропетое, как свое собственное сочинение.

При всем при том, что у нее были благополучный дом и будущее, она продолжала жить в доме свекрови, как в гостинице, с чувством, что находится под постоянным ионизирующим излучением, пытающимся просветить ее насквозь и выявить притаившуюся опухоль. Вот смотрите: какой у нее скелет, и совсем не в шкафу, а тут в комнате, залитой солнечным светом, нанизывающим пылинки на свой расширяющийся луч.

Кем она была для Федора? Праздничным фейерверком, на минуту освещающим серые лица, замученные рутиной быта? Разноцветными огнями, сменяющими друг друга и окрашивающими тени на лице отблеском елочных гирлянд из фонариков, мигающих с частотой биения сердца? Она никогда не забудет тот испуг на лице Федора, когда она подошла к нему сзади, увидев склонившийся над книгой любимый затылок в Центральной библиотеке, где они договорились встретиться, и положила руки на сгорбленные плечи. Он тогда дернулся, как от электрического удара, воровато озираясь в сторону, совсем противоположную от нее, и сказал, что он скоро выйдет из читального зала и пусть она подождет его внизу. Как оказалось тогда, в том зале сидел его коллега с кафедры и Федор не хотел «светиться». Это было нормально и разумно, но почему-то сердце в горькой обиде, дрожащее, как вымокшая кошка, забилось в темный угол, уткнувшись носом в пыльную холодную штукатурку, и там сдерживало свои всхлипы, натужно качая пересыщенную адреналином кровь.

Пять лет тянулась эта ее жизнь с бегством в столицу и приездом Федора в гости. В очередное лето, катившееся по земле удушливым дымным клубком торфяных пожаров, Федор к ним на дачу не приехал. Их общий знакомый из той компании, где они когда-то познакомились под плач гитарных струн, сказал, что он развелся и женится на дочке какого-то босса из местной администрации… Через два месяца они получили от Федора открытку, в которой тот писал о своих непростых переменах в жизни: о том, что у него родился сын и о том, как все это тяжело, маленький ребенок… Открытка была вся помята, будто ее месяц носили в кармане брюк и постоянно нервно тискали в кулаке, засунув руку в карман. Край открытки был обожжен, словно ее держали над зажигалкой или свечой, собираясь спалить и не посылать вовсе, а потом пожалели написанных слов и послали по любимому адресу…

Слезы закапали, точно из распаявшейся газовой колонки, перегретой до плевания паром. Она чувствовала себя, как девочка в начале ее семейной жизни, стоящая посреди затопленной кухни и не знающая, чем и как собирать набегающую воду.

В тот день будто ампутировали половину ее сущности. Она знала, что уж ТАМ ничего нет и никогда не будет, но она чувствует, как болит отрезанная половина. Пустота ноет, токает, не дает спать по ночам, и она теперь нестерпимо боится произнести имя «Федор», когда Андрей ей жарко дышит в ухо.

Федор еще несколько раз звонил Андрею, но для нее это уже не имело никакого веса – веса, который она чувствовала, будто тельце птицы в ладони, что подняли с пола, когда та разбилась о стекло, заглядевшись на отражавшийся в нем полет облаков. Птица сидела нахохлившаяся, но живая, и почему-то не улетала – то ли не могла оправиться от удара, то ли переломала крылья и была больше не способна летать, а только могла падать камнем вниз, ровно сердце от горьких вестей.

Через год Лида забеременела Гришей, жизнь окончательно вошла в свои глубокие берега, весенние разливы делали ее только шире и спокойней.

Иногда она перебирала письма Федора, перечитывала пожелтевшие страницы, пытаясь прочитать и разглядеть то, что видела в черном омуте глаз, расширяющемся кругами по воде, будто от брошенного камушка ее видения, и рыжее пламя костра отражалось в подернутом рябью кривящемся зеркале воды.

Волчок все крутится, но тише,

Ребром готов к стене припасть,

И с каждым кругом к ней все ближе,

Чтоб прислониться – и упасть.

Спустя годы она услышала от мужа, что Федор стал крупным ученым, защитил докторскую, стал даже членкором и писателем.

Лидия вспоминала его иногда, но так, как вспоминают рыжий кленовый лист, уплывший по течению вниз по реке жизни. Она была уверена, что больше ему не напишет и не позвонит никогда… Ан нет, иногда человек совершает непредсказуемые поступки. Где-то в глубине души у нее всегда жила иллюзия, что они еще встретятся в этой жизни. Слишком многое их связывало, чтобы исчезнуть просто так, раствориться в небытие… Вспоминала лицо, проступающее сквозь мутное стекло вагона, засиженное мухами и захватанное жирными пальцами. Растерянное лицо, чем-то напоминающее лицо ребенка, которого впервые повели в детский сад и оставляли на целый день среди новой жизни, полной разноцветных игрушек и незнакомых детей.