— Да, — отозвалась она наконец. — Даже самое драгоценное нужно выпускать из рук, отпускать на волю. — Ладонь ее все так же лежала на обложке книги. — Что толку держать ценности в кладовке, в коробке?

Взгляд Астрид затуманился, губы зашевелились, но слов Вероника не разобрала. Потом Астрид все-таки открыла книгу, прочла надпись, ведя пальцами по строчкам. Вероника заговорила, и Астрид вскинула на нее глаза.

— Думаю, я написала эту книгу из желания понять, что такое путешествие. Что толкает людей в путь. Как меняются путешественники, как влияет на них дорога. И что отделяет путешествующих от тех, кто остается дома. Сама я путешествую всю жизнь. Отец у меня дипломат, и, с тех пор как мама от нас уехала, он работал на разных должностях в других странах. Отчасти чтобы мне жилось как можно лучше, наверно. Здесь, в Швеции, было бы труднее. За мной присматривали няни — женщины из местных, студентки, искавшие работу за жилье. Но я всегда ездила с отцом.

Астрид сходила за кофейником и предложила Веронике подлить кофе. Потом уселась и откинулась на спинку стула.

— Смотрю на мамины чашки и думаю, как много лет миновало, — сказала она. — Представляю, с какой любовью их покупали и дарили, с каким трепетом распаковывали. А потом бережно поставили в кладовку и никогда больше из них не пили. Так они и простояли там всю жизнь зря. Столько времени впустую. — Астрид подняла голову, и потрясенная Вероника увидела у нее на глазах слезы. Астрид, кажется, смутилась и поспешно захлопотала у плиты, разжигая потухший огонь, подкладывая дрова. Она дождалась, пока пламя разгорится как следует, и только тогда закрыла духовку.

— Впустую, — повторила она, не поворачиваясь к Веронике. — Понапрасну, совсем понапрасну. Но ведь попади хрупкое в грубые или неумелые руки, что станется? Кому-то и книга лишь кипа бумаги, растопка для очага… или там годится для мытья окон. А костяной фарфор не толще скорлупы… — Она помолчала, затворила приоткрытое окно. — По крайней мере он цел и невредим. Сервиз все еще тут, и, может, в один прекрасный день его кто-то распакует — бережно, как когда-то мама. И сервиз пойдет в дело, и обращаться с ним будут бережно.

Старуха вернулась в кресло и снова взялась за книгу.

— Так много лет… и все в этом самом доме. — Помолчала. — А знаете, я ведь из деревни и выезжала-то всего раз. За все восемьдесят с лишком лет. И тем не менее меня мало что удерживало.

Глава 7

Под сводом небесным петляет тропа,

и я по тропе той иду…[7]

АСТРИД

Когда-то я, бывало, мечтала о большом мире. Нет, не о том, чтобы уехать из дому, не о бегстве, а просто смотрела вот в это самое окно, и даже деревня там, у подножия холма, казалась мне иным миром. А дальше, за полями и горами, простирались еще неведомые миры. Я подолгу смотрела, как течет река, и гадала, куда же она ведет.

В тот январский день, когда я отправилась к дедушке, маминому отцу, стоял лютый мороз. Занятия в школе отменили, учительница заболела, да и многие ученики тоже. Я пыталась понять, зачем папа отсылает меня прочь из дому. Может, он боялся за себя. А может, за меня. Вернее, не за меня саму, а за меня как за ребенка, звено, что связывает его с будущим. Ведь в ту зиму несколько детей умерло.

Я знала, что дедушка живет в Стокгольме, но после маминой смерти мы с ее родней не виделись и не знались. Бабушку и дедушку я совсем не помнила, но знала, что бабушка умерла вскоре после мамы. Так что слово «дедушка» для меня ничего не обозначало — за ним маячила какая-то безликая фигура. Я знала, что Стокгольм — столица Швеции, но каков он, этот город, понятия не имела.

Дети ведь выстраивают свой мир из обрывков. Они себе не хозяева, за них все решают взрослые и не считают нужным объяснять детям логику этих решений. Так что в детстве мы все живем в мире, собранном из разрозненных кусочков. Мы пытаемся как-то увязать их, понять, чем они связаны между собой, но делаем это скорее подсознательно. И, думаю, продолжаем соединять эти лоскутки всю свою жизнь.

А тогда я ужасно испугалась, что меня отсылают в Стокгольм, — как, за что, почему, этого я не понимала. Но отцовское решение приняла беспрекословно. «Ты едешь ненадолго, вот увидишь, тебе понравится», — утешала меня Анна, наша работница, которой и поручили доставить меня к деду. Так я пустилась в путь к дальнейшему одиночеству.

На стокгольмском вокзале нас встречал дед — одинокая фигура высилась на платформе и напугала меня еще сильнее. Не снимая перчатки, дед сунул Анне десятикроновую купюру, и девушка поспешно засеменила на противоположную платформу — в обратную дорогу. Дед даже не наклонился ко мне и смотрел на меня с высоты своего роста. И мне казалось, что в тот миг в мире только и остались что он да я, а больше ни единой живой души вокруг. Я рассматривала его вытянутое лицо, иней на бороде и усах, но дед молчал, и даже глаза его ничего мне не говорили. Все так же молча он взял мой саквояж и повел меня за собой по платформе в стеклянном свете зимнего дня.

Дед жил на Дроттниггатан[8], и туда мы так и дошли в полнейшем молчании. Я впервые увидела высокие каменные дома, трамваи, уличные фонари, мощеные улицы — все это было мне в диковинку. Но дед даже ничего не объяснял и не показывал, лишь молча шагал впереди, и я еле поспевала за ним. Он был высоченный, длинное черное пальто развевалось и хлопало, как флаг на ветру. Я запыхалась и все убыстряла шаг, почти бежала, хватая ртом ледяной воздух.

В доме у деда имелся лифт, и когда дед захлопнул тяжелую дверь кабины, я очутилась наедине с ним в тесноте — и заплакала. Лифт, поскрипывая и скрежеща, полз вверх. Дед до меня даже не дотронулся, но, когда кабина остановилась и мы вышли на лестничную площадку, он молча протянул мне носовой платок с монограммой.

Дедова квартира оказалась просторной, с высокими потолками и темными извилистыми коридорами, которые вели в скупо освещенные комнаты. Снаружи до меня все еще доносился непривычный уличный шум — городской шум. В прихожей нас встретила полная женщина в переднике, она сначала взяла у деда шляпу и пальто и лишь потом занялась мной. Она присела на корточки, так что лица наши оказались вровень. Расстегнула мне пальто, развязала ленты на моей шляпке.

— Значит, ты и есть маленькая Астрид, — сказала она, рассматривая меня сквозь очки. Из-за толстых стекол ее голубые глаза казались огромными. Она легонько и нестрашно взяла меня за подбородок. Пахло от нее мылом.

— Меня зовут госпожа Асп. Пойдем, покажу твою комнату.

Она повела меня за собой, а сама несла мой саквояж. Я пошла следом. Передо мной колыхались под черным платьем спина и зад, будто ходила ходуном черная гладь воды. И покачивались завязки передника. Волнистые седые волосы госпожа Асп носила свободным узлом на затылке. Она, наверно, совсем старая, такая же старая, как дедушка, подумала я.

Не знаю, как долго пробыла я в Стокгольме — теперь и не припомнить. Полтора месяца или два? В первый вечер я долго не могла уснуть, лежала и рассматривала отсветы уличных огней на потолке. Согреться не получалось, накрахмаленные простыни леденили, темно-красное одеяло давило на меня своей тяжестью. Из соседней комнаты приглушенно доносилась музыка. Никто даже не подумал утешить и приласкать меня — ни дед, ни экономка. Никто не объяснил, отчего и зачем меня привезли и когда отпустят домой. А вдруг отец отдал меня деду на веки вечные?

Деда я почти не видела; меня полностью предоставили самой себе, и я целыми днями бродила по натертым скрипучим паркетам этой просторной квартиры, заложив руки за спину. Десятилетней девочке нужно было научиться как-то жить в этом зыбком сумеречном мире без начала и конца, в одиночестве.

Большую часть времени у меня занимали библиотека и пианино. Дедова библиотека пахла сухой бумагой и тишиной; за стеклянными дверцами книжных шкафов вдоль стен рядами теснились книги. Целые полки отведены были книгам с непонятными заглавиями или неведомыми письменами на корешках. Шкафы запирались на ключ, поэтому порыться на полках я все равно не могла, но на столе у окна и на маленьком столике рядом с креслом всегда обнаруживалось вдоволь книг, порой даже раскрытых. Я садилась на краешек стула или кресла и медленно листала страницы, и непременно закладывала пальцем то место, на котором книга была раскрыта дедом.

Со стола и стен на меня глядели фотографии в рамках — по большей части то были портреты моих мамы и бабушки. Самый большой мамин портрет, в серебряной рамке, стоял посреди дедова письменного стола. Она глядела в объектив вполоборота, через плечо, и улыбалась мне. Волосы ее струились по спине и плечам, лишь на затылке подобранные заколкой. Какой же счастливой она казалась на этом портрете! Я брала тяжелую рамку и близко-близко подносила к лицу, едва не утыкаясь носом в стекло, — и всматривалась в мамины глаза.

Прочие мамины фотографии были поменьше. Вон она верхом на лошади. Вот — с охапкой цветов, в квадратной академической шапочке. Вот — перед мольбертом, с кистью и палитрой, в свободной блузе художника. Рука об руку с родителями, и все трое улыбаются из-под широкополых шляп. Но ни одной фотографии со мной или с моим отцом я не нашла.

Пианино стояло в гостиной. Госпожа Асп тщательно протирала его от пыли и полировала, но, сколько мне помнится, на нем ни разу никто не играл. Я подкрадывалась к пианино, садилась на табурет и тихонько выстукивала по крышке выдуманные песенки. Как-то раз отвлеклась от этого занятия и увидела, что в дверях гостиной стоит дед и пристально наблюдает за мной. Я замерла, но он молча развернулся и ушел.

Иногда госпожа Асп брала меня с собой за покупками. Мы ходили на рынок к мяснику или в рыбный ряд.

— Хорошо бы купить ветчины, — вздохнула как-то экономка. — Какой уж гороховый суп без ветчины, так, одно название…