Однажды мы с Джейд занимались любовью в ее комнате, примерно в тот период, когда нам купили двуспальную кровать, причем занимались любовью так долго, что внутри она стала такой мокрой, что с трудом ощущала себя, а я с трудом ощущал ее. Но по причине уже не физиологической нам необходимо было заниматься любовью и дальше. Неожиданно она перевернулась на живот и встала на четвереньки. Я подумал, что она предлагает войти в нее сзади, поскольку под другим углом влагалище сжимается, создавая иллюзию новизны, и так мы делали уже много раз. Ее спина была мокрая от пота, простыни отсырели. Я сам тяжело дышал, обливался потом, у меня все болело, однако я не хотел останавливаться, мы оба не хотели. На тот момент наши движения, необходимость в них, не имели ничего общего с наслаждением. То была скорее попытка стереть наши тела с лица земли, взорвать, обратив в чистую материю. Это происходило во второй половине дня, ее маленькую комнату заливал теплый свет. И когда она расставила ноги и развернулась спиной, я увидел влагалище, окруженное темно-каштановыми волосами, влажными, топорщившимися кучерявыми пиками. Наверное, я никогда не смогу понять того, что со мной творилось при виде ее тела и почему оно так на меня действовало, однако воздействие было настолько мощным, причем неизменно мощным, что я всегда верил, будто рожден только для того, чтобы смотреть на него, на ее лицо, шею, грудь, гениталии и ощущать жар и любовный порыв, которые не описать никакими словами. Мне казалось, после такого бурного секса эрекция будет так себе, однако, увидев ее сзади, я снова возбудился и тотчас же начал входить в нее. Однако она остановила меня и сказала что-то странное, что-то вроде: «Сунь его в другое отверстие», что-то нетипичное и безумное, однако я все ясно понял. Я не хотел отказывать ей, но страшно разнервничался. Мы никогда не делали этого раньше, но разве можно было препятствовать ей в желании попробовать что-то новое. Поэтому я неловко ткнулся в ее анальное отверстие, приставил член к этому лиловому слепому глазу. Как и в первый раз, когда мы занимались любовью, Джейд пришлось направлять меня, только теперь она указывала мне путь, по которому отказывались идти мой разум и сердце. Я отодвинулся. «Не могу», – сказал я. – Будет больно, должно быть больно». «Ты так думаешь? – спросила она. – Люди постоянно так делают, и не только гомики». Она читала книжку о могиканах – индейцах из – откуда они там? – из Перу? Те снискали дурную славу любителей анального секса, и не только испанские конкистадоры, но и инки обычно карали их смертью, пытаясь заставить их трахаться как положено, однако могикане твердо стояли на своем. Не помню точно, состоялся ли этот урок по антропологии прямо в постели или уже позже. Джейд снова притянула меня к себе и прижала мой член к своему анальному отверстию. Свободной рукой она обхватила подушку и сделала полный выдох, как в гимнастике йогов, словно желая больше раскрыться для меня, только это было бесполезно, потому что ее анус был сжат, словно пупок. Я чувствовал его ошеломленное сопротивление своему натиску. «Видишь?» – сказал я. Однако Джейд твердо верила в логичность своих рассуждений. Она сунула палец во влагалище, смочила его и поводила вокруг ануса. «Попробуй еще раз», – велела она. И почему бы мне для начала не войти в нее как обычно, чтобы тоже стать влажным? Какая смекалка! Я ощущал, как во мне нарастает сексуальный ужас. Откуда такая решимость? С чего вдруг она упрямо желает испытать новые ощущения? Может, мысленно представляет себе, как поддается еще не хоженный проход? Или же где-то в сердцевине нашей любви сохраняются безнадежность и стыд, которые она хочет искоренить? «Я не хочу этого делать», – сказал я, хотя головка члена давила в сморщенную сердцевину лилово-розового ануса. Он понемногу раскрывался для меня. Должно быть, я напирал, не вполне сознавая, что делаю. Ее анальное отверстие подрагивало, как щенок, как маленькое испуганное сердце, и на мгновение я увидел его внутренние стенки, вспышку чего-то прозрачно-алого, яркого, как лава. «Почему нет?» – спросила она. Голос ее звучал приглушенно. Она упиралась лбом в постель. «Не знаю, не в настроении», – ответил я. Или что-то в этом роде. Я слишком устал, чтобы осторожничать. Неожиданно она перекатилась на спину. Серое тощее перышко из подушки прилипло к потной коже между маленькими грудями, она схватила его и повертела в пальцах. «Я думала, тебе понравится», – сказала она. «Нет, сильно сомневаюсь», – сказал я. В животе пульсировало, как будто второе сердце. Я растянулся на постели рядом с ней, обхватив ее руками и положив ногу ей на бедра. «Я к такому не готов. Мне кажется, это плохо. Будет больно. Это неправильно», – произнес я. «Все правильно, – возразила Джейд. – Потому что это ты и я, и мы любим друг друга. Я хотела попробовать так, потому что никто из нас не пробовал раньше. Это было бы только между нами». Мы немного помолчали. До нас доносились привычные звуки их дома. Внизу Сэмми со своими товарищами играл в покер, и они орали друг на друга из-за каждой карты. Страшно подумать, что бы они сделали друг с другом, если бы действительно играли на деньги. Наверху Кит слушал Джоан Баэз, включив звук на полную громкость, отчего ее голос стал похож на голос престарелого пьяницы. «Не пой мне серенад, / Ты разбудишь мою мать». Строчки этой песни кружили в нашем несколько смущенном молчании, и я рассмеялся первым, потом рассмеялась Джейд. Хотя только в будущем, уже после моего выхода из Роквилла, я оценил всю анекдотичность этих слов, когда Энн призналась, насколько ее увлекали наши с Джейд отношения, как она использовала тот жар, который мы порождали, чтобы оживить собственные угасающие страсти.


Доктор Кларк не советовал, однако я повесил на стенку календарь и зачеркивал крестиком каждый прошедший день – через минуту после полуночи, если еще не спал. Я двигался сквозь время с неизбывным ужасом. Оно проносилось слишком быстро, отделяя меня от жизни. Оно едва тащилось, не давая мне приблизиться ко дню освобождения. В этом смысле каждый день становился победой и унижением. Однако часть меня и вовсе отказывалась жить во времени. Что-то во мне сторонилось этих неравных баталий с проходящими днями. Я считал эту часть себя лучшей, самой сокровенной и не собирался посылать ее на безнадежную войну со временем – так здравомыслящий народ не отправляет на передовую своих лучших стратегов или самых тонких поэтов. Весь срок пребывания в Роквилле половина меня отсиживалась в свинцовых стенах бункера вечности.

Как оказалось, моя скрытая в вечности половина души внесла свой вклад в ухудшение моего положения в Роквилле: я не завел ни одного друга, оказался более изолированным, чем следовало, более отделенным от других, чем мне хотелось бы. Одиночество было по большей части разрушительным. В сообществе, состоявшем почти поголовно из людей восприимчивых, мое решение частично отгородиться от реальности нашего совместного бытия постоянно бросалось в глаза: меня избегали, критиковали, высмеивали, игнорировали или, что хуже, гораздо хуже, домогались моего расположения, вызывали на разговор, соблазняли, бросали вызов, дурачили. Мой лечащий врач скрещивал руки на груди и качал головой, слушая меня, и уж не знаю, сколько раз он повторял: «Неважно, Дэвид», когда я выдавал обдуманные, выверенные описания своих переживаний. «Какой у тебя любимый цвет?» – однажды спросил он. «Синий», – ответил я, подумав о Джейд, о ее форменной рубашке, об оттенке чернил в ее последнем письме ко мне. Доктор Кларк подался вперед, придвинув свое маленькое личико к моему лицу – жилка толщиной с детский палец пульсировала на высоком лбу оттенка слоновой кости, будто его сердце и разум были едины, как сиамские близнецы. «Синий?» – переспросил он, и я кивнул, избегая смотреть ему в глаза. «Я тебе не верю», – сказал он, хлопнул себя по коленям и встал. Теперь его руки лежали у меня на плечах, и я отпрянул от него. «Я не верю, что твой любимый цвет синий. Ты даже здесь не можешь сказать правду. Дэвид, а ты вообще умеешь говорить правду?»

Разумеется, я умел говорить правду. Но суть была в том, что я не мог. Меня не было здесь в том смысле, в каком были все остальные. Я не был жертвой «кислоты», не был неуемным обжорой, не принадлежал к тем пациентам, которые верят, будто по ночам подметают газоны, потому что они по ним ходили. Несмотря на всю помощь, какую мне оказывали, чтобы я мог свободно разобраться в своих чувствах, снова стать цельным, выражая словами все, что скопилось в душе, я был помещен в Роквилл не для того, чтобы обрести свое истинное, несломленное «я». Я был здесь по решению суда, я был здесь, чтобы измениться. И я хотел измениться. Однако я знал, что существуют вещи, о которых я не могу говорить. Не могу, если хочу, чтобы Кларк отрапортовал о моей готовности вернуться домой. Не могу признаться, что тайно пишу Джейд письма. Не могу сказать, что это «выздоровление» для меня на самом деле всего лишь шанс отыскать Джейд, отыскать Энн, Хью, Сэмми, Кита, но прежде всего Джейд, отыскать Джейд, снова обнять ее, заставить ее понять, как понял сам, что ничего не изменилось. Я был готов говорить о чем угодно, однако ни разу не сознался, что та часть меня, которую приговорили к изменению, до сих пор жива и безумна, как и прежде.

Моя вера в мою любовь к Джейд как в высшую и непререкаемую истину спасала меня от отчаяния, которое часто запускало когти в сердца многих пациентов, однако эта же вера продлевала мое заточение. Проведя целый год в Роквилле, я все еще был там, и без всякой перспективы скорого освобождения. Тэд Боуэн – он работал бесплатно, отказываясь от денег, которые пытались всучить ему родители, и не обналичивая чеки, которые они присылали ему по почте в контору на Оук-стрит, – несколько раз подавал апелляцию судье Роджерсу, пытаясь добиться смягчения наказания, однако было очевидно, хотя Роуз с Артуром пытались это отрицать, что вопрос моего освобождения из Роквилла всерьез не рассматривался.

Через несколько дней после годовщины моего водворения в Роквилл Роуз с Артуром явились со своим субботним визитом. Была середина сентября. Небо было тронуто первыми серыми мазками, и хотя мягкая роквиллская лужайка для гольфа была еще зеленой, ее лучшие деньки в этом году уже миновали. Я, словно школьник, внимательно следил за сменой времен года. Первый прохладный день всегда заставлял меня вспоминать о чистых тетрадных листах, о добрых намерениях, новых учителях, встрече с товарищами. Поскольку я до сих пор оставался в заточении, меня еще сильнее охватила паника и отчаяние, ведь уже сентябрь. Мир изменился, а я нет.