Спенсер Скотт

Анатомия любви

© Е. Королева, перевод, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

* * *

Коко Дюпюи посвящается

Давно я лишь читаю книгу ту,

Что есть я сам – в ней скрыта суть моя;

Я знаю, в поцелуе вижу я

Одной бездонной бездны черноту.

В мгновенной жизни как я мог мечтать

Любви всю бесконечность доказать?

Делмор Шварц[1]

Часть первая

Глава 1

В семнадцать лет я подчинялся лишь сиюминутным велениям сердца и далеко ушел от нормальной жизни, быстро разрушив все, что любил – любил глубоко, но когда меня разлучили с моей любовью, когда эфемерное тело любви в ужасе съежилось, а мое собственное тело оказалось под замком, окружающие не смогли поверить, что такая, совсем юная жизнь окончательно сломана. Но прошли годы, а ночь двенадцатого августа 1967 года по-прежнему разделяет мою жизнь на до и после.

Стояла жаркая и душная чикагская ночь. Не было ни облаков, ни звезд, ни луны. Газоны казались черными, деревья – еще чернее, а фары машин напоминали фонари, какие носят шахтеры. В ту жаркую и ничем не выдающуюся августовскую ночь я поджег дом, где находились люди, которых я любил как никого в этом мире и которыми дорожил больше, чем родителями.

До того как поджечь дом, я прятался на их большом полукруглом деревянном крыльце и подглядывал в окна. Я был охвачен горем. То было бурное и злое горе мальчишки, восторженный порыв чувств которого не смогли понять. Я был хрупким и уязвимым. Глаза мне застилали слезы тоски и беспомощности. Я смотрел на Баттерфилдов, смотрел с любовью на это безупречное семейство, занимавшееся своими обычными вечерними делами, не догадываясь о моем присутствии.

В этот субботний вечер вся семья была в сборе. Энн и ее муж Хью сидели перед камином на голом полу из желтой, как тыква, сосны, который они оставили в первозданном виде, что меня всегда восхищало. Они листали книгу по искусству, переворачивая страницы чрезвычайно медленно и осторожно. В тот вечер они, казалось, никого больше не замечали. Иногда они походили на юных влюбленных: пылких, страстных, неуверенных в себе. Они редко принимали друг друга как данность, а я никогда не видел женатых людей, которых окружала бы такая радостная аура любви и взаимопонимания.

Их старший сын Кит, мой ровесник, чье мимолетное любопытство ко мне и стало пропуском в дом Баттерфилдов, тоже сидел на полу около родителей и возился с внутренностями стереоприемника, который он собирал. Кит тоже двигался медленнее обычного, и мне почудилось, будто я нахожусь в цепких объятиях мучительного сна. Кит выглядел ровно так, как и полагалось самому умному парню в школе «Гайд-Парк». Кит вообще был невероятно способным. Так, он мог пойти на русский фильм и, глядя на субтитры, выучить двадцать-тридцать русских слов. Если ему случайно попадались часы, то у него буквально чесались руки их разобрать. Одного взгляда на меню ему было достаточно, чтобы запомнить его наизусть. Временами Кит казался даже старше своих родителей.

И вот сейчас Кит – бледный, с непокорными волосами, в круглых очках, в синих джинсах, черной майке и в сандалиях на босу ногу – положил руки на раскиданные вокруг детали приемника, как будто хотел не собрать их, а приласкать. Затем он взял маленькую отвертку и, поджав губы, поглядел на люстру сквозь оранжевую пластмассовую рукоятку. Неожиданно поднялся и пошел наверх.

Младший сын Хью и Энн, двенадцатилетний Сэмми, развалился на диване в одних шортах цвета хаки. Светловолосый, бронзовый от загара, с голубыми глазами – его красота казалась чуть ли не до смешного шаблонной, – он был точь-в-точь как мальчик с открыток, которые маленькие девочки крепят в уголке зеркала. Сэмми разительно отличался от своих ближайших родственников. В семье, где культивировалась исключительность и уникальность личности, Сэмми, похоже, выделялся именно своей правильностью. Спортсмен, танцор, разносчик газет, хороший брат, предмет обожания. В отличие от остальных Баттерфилдов Сэмми не был склонен к уединению, а также к самосозерцанию, и хотя ему было всего двенадцать, все мы искренне верили, что однажды Сэмми станет президентом.

И еще там была Джейд. Свернувшаяся в кресле клубочком, в свободной старомодной блузе и нелепых шортах почти до колена. Очень невинная, сонная, совсем как шестнадцатилетняя девочка, которая в наказание вынуждена проводить субботний вечер дома. Я не осмеливался на нее смотреть, поскольку отчаянно желал просто влезть в окно и заявить, что она принадлежит мне. Прошло семнадцать дней с тех пор, как мне запретили у них появляться, и я старался не думать, какие перемены могли произойти за время моего отсутствия. Джейд смотрела пустыми глазами в стену. Ее лицо казалось восковым. Нервная дрожь в колене прошла – исцеленная моим изгнанием? – и она сидела пугающе неподвижно. Рядом с ней лежал планшет, а в руке она держала толстую шариковую ручку с тремя стержнями: черным, синим и красным.

И как я до сих пор считаю, точнее всего мое состояние в ту ночь можно передать фразой: «Я поджег Баттерфилдов, чтобы они выскочили из дома и мы оказались лицом к лицу». Однако недостаток любых извинений состоит в том, что в слова оправдания невероятно трудно поверить после того, как они произнесены пару раз. Совсем как в детской игре: если долго повторять одно и то же слово, оно теряет смысл. Нога. Нога. Скажи сто раз «нога» – и в конце концов забудешь, что это такое. И хотя объяснения моего подлинного мотива вконец истрепались (и сквозь них проступили другие возможные мотивы), я до сих пор утверждаю, что, зажигая спичку, я думал прежде всего о том, что это наиболее простой способ отвлечь Баттерфилдов от их вечерних занятий: куда лучше, чем кричать, стоя на тротуаре, швырять камни в окно или же подавать иные, потенциально ухудшающие мое положение сигналы. Я живо воображал себе, как они принюхиваются к дыму, поднявшемуся от кипы старых газет, как обмениваются взглядами, как выходят на крыльцо посмотреть, что случилось.

Мой план был таков: как только газеты загорятся, я спрыгну с крыльца и побегу в конец квартала. Оказавшись на безопасном расстоянии, я остановлюсь, отдышусь и вернусь назад к Баттерфилдам. Оставалось только уповать на то, что мое появление совпадет по времени с их поспешным бегством из дома. Не могу сказать точно, что я собирался делать дальше. То ли ворваться к ним и помочь в тушении небольшого пожара, то ли стоять неподвижно в надежде, что Джейд или Энн заметят меня и пригласят в дом. Главное было не дать им прожить еще один день без меня.

Не помню, чтобы я тщательно планировал поджог. Этот план внезапно возник в моем воспаленном мозгу, измученном любовной горячкой. И вот через какое-то время я уже зажигал спичку. Я выждал мгновение – ноги тряслись от страстного желания соскочить с крыльца и мчаться быстрее ветра, – убедился, что огонь действительно занялся. Пламя поднялось по углам газетной кипы, перешагивая со страницы на страницу, распространяясь не в ширину, а в глубину. Я мог бы, наступив пару раз, загасить его. И я был близок к тому, чтобы именно так и сделать, причем не из предусмотрительности, а из-за охватившего меня панического страха. В голове даже промелькнула мысль: добром это не кончится.

Огонь, пробуравивший несколько слоев газеты, наконец-то достиг середины стопки. Отыскал идеально сухое место и принялся за него. Но это, с формальной точки зрения, еще не было настоящим пожаром. И в тот момент, когда я убегал, бросив подожженные газеты на произвол судьбы, пламя было такое слабенькое, что на нем нельзя было даже тост поджарить, уж не говоря о том, чтобы приготовить форель. Однако оно разгорелось. Ветра, который мог бы его погасить, не было, а само по себе пламя гаснуть не собиралось. Оно было реальным, живым, и я спрыгнул с крыльца в высокую, неухоженную траву, которая отличала лужайку Баттерфилдов от остальных. Я обернулся посмотреть на дом, причудливый каркасный новоанглийский дом в готическом стиле в центре Чикаго, на мягко подсвеченные окна гостиной, где до сих пор не было видно любопытных лиц, на стопку газет, уже увенчанную петушиным гребнем огня. И побежал.

Дом Баттерфилдов выходил на Блэкстоун-авеню, в Гайд-Парке. Я бежал, не чуя под собой ног, на север, в сторону Пятьдесят седьмой улицы. Насколько помню, по дороге я никого не встретил. И никто не проходил мимо дома Баттерфилдов и не заметил дымящейся стопки бумаги. Гайд-Парк тогда еще не превратился в район закрытых дверей, где боятся преступников. И, несмотря на то что у Чикагского университета тогда имелась собственная полиция и автобусы, чтобы развозить по окрестностям студентов, Гайд-Парк все еще был открытым, оживленным даже по ночам районом. На улицах можно было случайно встретить знакомых. Пока Баттерфилды не смирились с нашей любовью и диктуемыми ею требованиями, мы с Джейд частенько бродили по улицам в два, в три, даже в четыре часа утра, целовались, привалившись к припаркованным машинам, и ни разу не ощущали никакой опасности – только страх, что нам помешают. Однако в ту ночь, когда один-единственный бдительный прохожий мог бы все изменить, на улице было пусто.

Оказавшись на Пятьдесят седьмой улице, я перешел к осуществлению второй части плана. Я медленно походил на углу примерно с минуту, хотя, возможно, и меньше, поскольку я, когда не знаю что делать, склонен спешить. Затем, все еще пытаясь придумать короткое и убедительное объяснение, как я оказался в их районе, на тот случай, если Джейд или кто-нибудь из Баттерфилдов спросит меня, я зашагал, словно оловянный солдатик, обратно к их дому. Сердце беспокойно колотилось, на душе было тоскливо, однако я не могу сказать, что к тому моменту пожалел о той зажженной спичке. Я не видел Джейд и не разговаривал с ней целых семнадцать дней. Когда Хью Баттерфилд сообщил, что отлучает меня от дома, поскольку они с Джейд решили, что я не должен появляться у них тридцать дней, меня посетило невольное, но сильное подозрение, что разлука может оказаться вечной. И все мои мысли и чувства были сосредоточены теперь на этом изгнании, внезапном исключении из их жизни. И хотя опасения и доводы разума пытались поколебать мою решимость, для меня это было сродни надоедливому жужжанию комнатной мухи. Меня пугал мой странный поступок – взять и поджечь газеты на крыльце Баттерфилдов, – но я не чувствовал ни робости, ни сожаления. Больше всего я боялся, что план не сработает.