– Спасибо, что сообщил.

– Он заставил меня испытать чудовищный приступ ревности. Я схватил его за губу и вывернул ее.

– Боже, Дэвид, – поморщилась Джейд. – Ты просто необузданный и безумный.

– Нет, ничего подобного.

– Да. Ты этого не сознаешь, но это так.

– Нет. В том, что я чувствую, вовсе нет ничего необузданного и безумного. Я не люблю дикости, а безумие печально, скучно и пугает. Я, как ты знаешь, повидал много безумных людей, и со мной обращались как с одним из них. Я хочу сказать, бывали моменты, когда я спрашивал себя, не безумен ли я, потом у меня был долгий период, когда я хотел быть сумасшедшим просто для того, чтобы существовать в том месте, придать смысл своему пребыванию там. Чтобы как-то отвлечься, сделаться в меньшей степени той личностью, какой я был, испытывавшей ужасную боль, и в большей – какой-нибудь другой личностью, незнакомцем, за которым я мог бы наблюдать со стороны. Только я не был сумасшедшим. В том-то и заключалась сложность. Я вовсе не был безумным, хотя знаю, что лучший способ доказать свое безумие – отрицать его. И все, что мне потребовалось, чтобы выйти – не знаю, почему так долго я не мог этого понять, – все, что было нужно, – это притвориться, будто я изменился, будто начал воспринимать по-другому себя… – Я на мгновение умолк, чтобы дать ей возможность ослабить внимание, если хочет. – И тебя. Все, что потребовалось, – притвориться, будто я забыл тебя, и ничего больше. – Я снова сидел рядом с ней. – Не знаю, почему называю тех, кто там был, безумными. Они вовсе не такие. Это привычка, такое восприятие Роквилла, чтобы держаться на расстоянии от него. Ты понимаешь, что это? Все мы обладаем двумя сознаниями: личным, которое, как мне кажется, обычно странное и символичное, и общественным, социальным. Многие из нас мечутся между ними двумя, уплывают в свое личное «я», потом возвращаются в общественную ипостась, каждый раз, когда это требуется. Но иногда ты можешь немного замешкаться с переходом и выставить напоказ часть личной жизни, и люди понимают, чтó они видят. Они почти всегда уверены: тот, кто сейчас стоит перед ними, думает о чем-то таком, чем нельзя делиться, он словно та единственная обезьяна, которая знает, где находится источник с чистой водой. И по временам общественное сознание человека совершенно дерьмовое, тогда как внутреннее «я» оживлено красотой, опасностями, тайнами и всем тем, что не имеет особого смысла, однако повторяется снова и снова, заставляя тебя прислушиваться, и тебе все труднее и труднее покидать личную часть сознания. Переход между двумя сознаниями вдруг кажется ужасно трудным, требующим чертовски большой работы и не стоящим того. И потом, как я думаю, все упирается в вопрос, к какой стороне в этом великом противостоянии ты тяготеешь. Некоторые люди особенно дорожат общественным сознанием и тем, что оно дает. А некоторые выбирают именно личную часть сознания, и это мы именуем безумием, хотя говорить так не совсем правильно, поскольку это не отражает всей правды. Подобное состояние больше похоже на недостаток мобильности, проблему с транспортировкой, мы застреваем в личной части сознания, не желая расставаться с ним, как те дети, которые продолжают ругаться, показывать пальцем и выбалтывать тайны даже в школе или перед родителями. Они не понимают, когда надо остановиться. Они ведут себя не так, как хотелось бы окружающим. Но самое ужасное заключается в том, что им достаются пинки и тычки за все то, что делаем и мы сами, только мы понимаем, когда надо остановиться, мы даже умеем притвориться, будто никогда не делали ничего подобного, а когда наступает решающий момент, мы тоже пинаем их под зад со всей силы, как и все остальные вокруг.

– Как мы с тобой, – произнесла Джейд. – Какими мы были.

– Что ты имеешь в виду? Сумасшедшими?

– Живущими в собственном мире. Уверенными, что чувствуем нечто отличное от всего остального. Мы ничего не могли делать, только быть вместе, и все прочее казалось нереальным.

– Верно.

– Да, это безумие. И ты только что сказал это сам, даже ты.

– Нет, – возразил я, – нет, если мы оба в это верим. Безумцы одиноки, и никто не понимает их. А мы оба знаем, отчего все становится осмысленным. Свой мир не безумие, когда веришь в него вдвоем, когда доказываешь его истинность, живя в нем. И тогда остальные, вспомни, тоже начинают верить. Верят, что мы живем в собственном мире. Каждый, кто знает нас, кто видит вдвоем. Мы заставляем их верить.

– Нет.

– Нет?

– Не говори об этом так, словно это происходит до сих пор. Нет. Все давно прошло.

– Давно прошло. Но сейчас я с тобой, и кажется, что не так уж давно это было. Наверное, я могу забыть обо всем, что было между прошлым и сегодняшним днем.

Джейд покачала головой и опустила глаза. Она нервно теребила лежащие на колене руки.

– Нет, – заявила она. – Ты не знаешь, с кем разговариваешь. Ты паришь над землей.

– Я знаю тебя, – возразил я.

Фраза оказалась гораздо весомее, чем я ожидал, словно простое утверждение, содержавшееся в ней, обладало эмоциональным магнетизмом, притягивало все, что было неизвестно, неясно, все, что было не сказано, на что надеялись и одновременно опасались. Я сказал Джейд, что знаю ее, и атмосфера вокруг изменилась настолько, будто я наконец-то набрался храбрости, чтобы поцеловать ее. Однако у меня не было выбора, кроме как двигаться все дальше и дальше, словно преследуя призрак: либо видение растворится, обратившись в свет и пыль, либо обретет вес и плоть.

– Ты не знаешь меня, – сказала Джейд наконец. – Ты просто помнишь меня.

– Нет. Это нельзя назвать воспоминанием. Помнят что-то оставшееся в прошлом, минувшее, но если ты называешь это воспоминанием, в таком случае я вспоминаю о тебе так же, как прикованные к постели люди вспоминают, как когда-то умели ходить. Я хочу сказать, это не просто взгляд назад, это возвращение.

– К общему безумию?

– Это не имеет значения.

– Для тебя.

– Для меня.

Джейд закрыла глаза и затрясла головой, словно избавляясь от образа.

– Я не понимаю, о чем мы говорим. Не надо. Ведь от этого больно, разве нет?

– Мне?

– Вот об этом я и думаю. Тебе должно быть больно.

– Нет. А тебе?

– У меня по-другому, – покачала она головой. – Я не являюсь частью этого мира, не в том смысле. Ты стараешься удержать то, что у нас было, а я отпускаю. И это из числа тех вещей, которые, когда роняешь их, не отскакивают обратно, а просто падают, падают и падают.

– Но внутри.

– В каком смысле?

– Когда ты роняешь это, нас двоих, оно падает и падет внутри тебя, а потому не имеет значения, каким далеким оно кажется, оно все равно здесь, близко. Мы запаяны надежнее, чем космические модули. На самом деле мы не можем ничего забыть по-настоящему.

– О, я думаю о тебе, – произнесла она как само собой разумеющееся.

– А я постоянно думаю о тебе, – сказал я. – Думал, когда был в этой чертовой клинике, когда жил с родителями, и теперь, у себя.

– Где ты живешь?

– На Кимбарк, номер пятьдесят три восемнадцать. Две с половиной комнаты. Второй этаж.

– Кимбарк, – кивнула Джейд. – Я скучаю по нашему старому району. Нам повезло, что мы там выросли, поверь. Это важно, когда переезжаешь на Восток. Уж там-то тебе дают прикурить, если ты со Среднего Запада, но если ты из Гайд-Парка, то жить можно. Можно держаться на прежнем уровне.

– В чем, например?

– В разговоре. – Она пожала плечами. – В поведении. А кофейня «Медичи» еще открыта?

– Наверное, да.

– Хорошо. Когда я в последний раз была в Чикаго, ходили слухи, что ее могут закрыть.

– Когда это было? Когда ты была в Чикаго?

– Зимой. В самое худшее время. Хуже, чем в Вермонте.

– Этой зимой?

Джейд кивнула.

– Но я был в городе! – Я едва не вскочил.

– Знаю. Я приезжала с подругой. Думала, не позвонить ли тебе. Правда думала. Я едва не позвонила твоим родителям, чтобы разыскать тебя. Кинула монету в автомат, но передумала. Когда повесила трубку, монета не вывалилась. Это меня испугало.

– Зря ты не позвонила. Ужасно, что мы видимся в первый раз сегодня. В день похорон твоего отца.

– Ничего страшного, – сказала она и тут же добавила: – Извини. Глупость сморозила. В любом случае, я же приезжала с подругой. Ничего хорошего не получилось бы.

– Это неважно. В смысле, дело того стоило. Я бы встретился с тобой при любых обстоятельствах.

– Мы ехали в Калифорнию, в Санта-Барбару, это ее родной город. Поэтому заехали посмотреть на мой родной город.

– Сьюзен.

– Что?

– Ее зовут Сьюзен. Кит рассказывал мне о ней. О твоей подруге.

Джейд замолчала, пожала плечами и так плотно сжала рот, что челюсть окаменела. Она научилась предостерегать без слов, что не хочет слышать некоторых вопросов. Она уже довольно наслушалась о Сьюзен, о том, что она с женщиной, что любит женщину. Однако укол ревности, который я ощутил, попал на зарубцевавшуюся ткань. Я уже тысячу раз растравлял раны, и больше уже ничего не чувствовал, и уж точно мне нечего было сказать.

– Ты ходила к вашему дому? – спросил я.

– Да, – кивнула Джейд. – Это было тяжело, но я должна была. Кстати, это было правильно. В жизни он выглядел не так ужасно, как в снах. В снах он до сих пор горит – несильно, одно окно или крыша, но все равно всегда горит. И было правильно увидеть его таким, какой он на самом деле. А ты видел?

– У меня все наоборот. Дом выглядит почти так же, как и раньше. И от этого только хуже: кажется, еще чуть-чуть – и ничего не случится. Ты ведь знаешь, как бывает, когда снова и снова проигрываешь в голове одно и то же событие и видишь все, что могло бы произойти и привести к совершенно иному финалу?

Мы замолчали.

– Я хотела написать тебе, когда ты был в клинике, – произнесла Джейд, не глядя на меня. – Узнать, как ты там, рассказать, куда я собираюсь. Но в то время все было так запутанно. И я подумала, что могу навлечь на тебя неприятности. С моей стороны это было неправильно. Мне казалось неправильным писать тебе после всего, что случилось, но и не писать тоже казалось неправильным. Я не люблю, ты ведь знаешь, я не люблю пускать все на самотек. Просто ненавижу. Но… – И тут ее голос сорвался, а лицо зарделось. Она опустила голову и сгорбилась.