Но оставим Латвию и русскую революцию, оставим Гимпеля-дурака и твои благодарственные речи за вклад Хью в победу во Второй мировой войне. В конце концов, нас привлекло к тебе то единственное, что тебе давалось без малейших усилий. Твоя любовь к Джейд. И именно Хью, тебе следует об этом знать, догадался первый – не о любви, показавшейся мне неизбежной, ведь вы оба только и хотели друг друга, но о странной, единственной в своем роде силе, которую вы порождали вдвоем, которую Хью увидел за много месяцев до того, как тебе наконец запретили появляться у нас в доме.
Одно дело предоставлять дочери свободу для выражения своей любви, в особенности когда ей так трудно выражать ее в кругу семьи, но совсем другое – видеть, как из-за этой свободы ее захватывают серьезные отношения, какие мы с Хью называли не иначе как «зрелая любовь». Мы с легкостью позволяли ей проявлять сексуальность, с легкостью позволяли ей искать свою индивидуальность за пределами семейного здания, но, должна признаться, мы с Хью ожидали, что Джейд начнет сексуальную жизнь с некой щенячьей любви, с чего-то совершенно детского, скажем так, полного сомнений и мечтаний, с некой связи, которая лишь подчеркнула бы, какой занятный гибрид ребенка и женщины она представляла собой в то время. Нам казалось, мы дали дочке разрешение поэкспериментировать с химическим набором, и вдруг обнаружилось, что она скрытый гений – она разрешает древние алхимические загадки, соединяет несоединимые некогда молекулы, заполняя подвал светящимся дымом. Мы просто понятия не имели, во что ввязываемся. Мы совершенно недооценивали те непостижимые эмоциональные достижения, на которые она способна. Мы слишком привыкли видеть Джейд с одной и той же стороны. Зевающей, слегка отстраненной, уравновешенной, консервативной, уклончивой, в никаких отношениях с собственным телом, за исключением абстрактного беспокойства по поводу веса и сетований из-за маленькой груди.
Это доводило Хью до безумия, разрывало его пополам. Его бесконечно уязвляла мысль, что его драгоценная дочь обнаженная, в постели с мальчишкой. Предоставленные сами себе, кровосмесительные фантазии Хью, я уверена, атрофировались бы. Однако зрелище того, как Джейд вступает в сексуальную жизнь, находясь на перепутье между детством и женской зрелостью, породило в Хью глубокую, противоречивую и болезненную тоску. Он хотел, чтобы ты убрался прочь, потому что хотел, чтобы эта тоска прошла. Его воспитали в уверенности, что нет ничего дурного в том, чтобы защищать и даже повелевать своей дочерью, но бедный Хью жил в тесной гармонии со своими истинными и двусмысленными чувствами: куда более страстный, чем кто-либо в семье, он не мог не замечать откровенной ревности, сквозившей в его переживаниях из-за тебя и Джейд.
Но, с другой стороны, вы вдвоем воздействовали на бедного Хью так же, как почти на всех остальных. Дело в том, что вы вызывали в нем воспоминания о самых невнятных, неразумных романтических надеждах, какие он когда-либо питал. Все, что было предано и утрачено, все, что было измельчено и ослаблено, все необузданные чувства стремительно захлестнули Хью. Я была другой. Видя вас двоих, влюбленных, я всего лишь скорбела о том человеке, которым никогда не была, о риске, на который никогда не отваживалась, потому что моя жизнь проходила более или менее вне игры. Зато Хью действительно узнавал себя в вас двоих. Подлинные лица, подлинные случаи, истинные переживания из-за нарушенных обещаний вернулись к нему. У меня была просто зависть, а вот Хью переживал восторг и скорбь воспоминаний.
Хью был полностью открыт для сокрушительного удара, какой ты нанес ему своим примером. Я увидела, как он покачнулся, и воспользовалась моментом. Я подбадривала его, призывая поверить, что мы можем благополучно совершить скачок во времени и пространстве: вместо того чтобы становиться старше, мы можем молодеть, вместо того чтобы делаться все более зажатыми, мы можем взмыть к бескрайней, бесконечной свободе. Ни дом, ни наш опасно балансирующий на грани бюджет, ни тщательно оберегаемая и чиненая одежда, висящая в шкафах, ни вареные яйца, ни потускневшие ложки, ни репродукции Клее в самодельных рамках – ничто из этого, настаивала я, не задает истинных границ нашей жизни. Мы можем делать все, что угодно.
Дальнейшее, как говорится, теперь история. Я завела одну интрижку, а он – десять. Я выкурила косячок, а он – фунт марихуаны. Я намекнула на противоречивость своего характера, а он обрушил водопады признаний. Я уронила слезинку, а он принялся рыдать. А потом, когда я начала задаваться вопросом, может быть, мы проявили чуть больше снисходительности, чем следовало, и несколько уменьшили долю родительской ответственности, Хью ударился в панику и потянулся к знакомым рычагам управления, которые теперь вырывались из рук или не слушались его прикосновения. Что случилось с семейными собраниями? Кто гладил его рубашки? Он говорил, что ощущал себя пилотом истребителя, которому пробили хвост, – потеря высоты, внезапная смена курса, пронзительный свист неизбежности.
Кто знает, какую форму приняла бы эта неизбежность, если бы не ты? Нервного срыва? Наркотических галлюцинаций? Ага! Я так и вижу, как ты начинаешь извиваться, воображая, что тебя снимают с крючка. Только избавляться тебе надо не от чувства вины, а от мании величия. Как ты посмел хотя бы в мыслях поверить, что тебя и только одного тебя достаточно, чтобы разрушить нашу семью! Правда, в итоге ты стал самым подходящим вестником нашего скоропостижного домашнего краха. В какой-то мере поддавшись твоему воодушевлению, мы начали, с неимоверной осторожностью, выходить за обычные границы своей женатой жизни, но именно ты увел нас с привычного пути гораздо дальше, чем мы собирались зайти. Мы сами хотели доказать, что наша жизнь не ограничивается стенами дома, одеждой в шкафу, репродукциями Клее в самодельных рамках. Одним движением руки ты обратил все это в прах.
Глава 6
Письмо Энн сделало все то, что и должно делать важное письмо: оно повлияло на мою удачливость, уверенность в себе, повлияло на мое место в мире. В колледже учителя, встречая в коридорах, наконец-то стали меня узнавать, сокурсники вдруг стали со мной разговаривать: просили у меня конспект лекции, которая была во вторник, приглашали на кофе, на ланч, предлагали собраться с четырьмя-пятью другими студентами, чтобы повторить пройденное к грядущему тесту, при этом они слегка стеснялись, словно, соглашаясь, я сделаю им одолжение. Даже когда я пикетировал магазин, некоторые прохожие смотрели на меня с пониманием, а некоторые даже останавливались сказать, что не станут покупать штаны Редмана. Один старик вышел из магазина Сидни Нейгла с простой серой коробкой в красно-белом пакете, тронул меня худой рукой за плечо и сказал:
– Прошу прощения. Я только что купил брюки Редмана. Это мой зять меня попросил. Это не для меня. Себе бы я ни за что не купил. Но мой зять не отличит профсоюз от котлеты. Простите.
Он стоял и пристально смотрел на меня, пока я наконец не сообразил, чего он хочет, и тогда я коснулся его руки и улыбнулся ему. Я даровал прощение людям!
Что касается тех, кто за мной надзирал, я не собирался сообщать им, что установил контакт с Энн, так же как не рассказывал никому о той ночи, когда нашел письма Джейд и мои. Родители не имели привычки совать всюду свой нос, они знали, что ничего не выиграют, если начнут без предупреждения сдергивать покрывало с моей жизни. Эдди Ватанабе и вовсе сказал, что наблюдение за моими успехами и есть то самое, что придает ценность работе полицейского надзирателя. Ему захотелось перечислить вслух мои недавние достижения, подчеркивая каждый пункт в списке коротким и резким пожатием моего плеча. Ты нашел работу. Пожатие. Ты нашел работу в профсоюзе. Пожатие. Ты поступил в колледж. Пожатие. Ты интересуешься астрономией. Пожатие. Ты нашел для себя дом. Пожатие. Ты заводишь друзей. Пожатие. Ладно, мне можешь сказать. Девчонку пока не завел? Молчание. Улыбка и самое сильное пожатие из всех. Что касается моих новых друзей, страх в очередной раз оказаться в изоляции часто искушал меня установить с ними более тесные отношения: словом, я умело набрасывал на окружающих сеть из своих откровенных признаний. Но новые знакомые ничего не знали ни об Энн, ни о Джейд, ничего не знали о пожаре и трех годах, проведенных мной в Роквилле. Я завязывал дружеские отношения в обстановке повышенной секретности, и хотя я уже устал от обилия лжи в моей автобиографии, я сказал себе, что эти отношения слишком хрупки и не выдержат неожиданных поворотов сюжета. Насколько всем было известно, я не учился три года без особой на то причины – совершенно в духе времени. Хотя могли бы и поинтересоваться, почему это человеку, который несколько лет ловил кайф и путешествовал автостопом – или что они там себе навоображали, – не хватает раскрепощенности и почему он не рассказывает никаких сногсшибательных историй.
Если кто и мог заметить, что в моей душе разгорелся новый свет, так это доктор Экрест, и какое-то время я так и чувствовал, как он изучает меня. Должен признать, доктор Кларк сделал для меня все, что мог, передав доктору Экресту, в особенности потому, что их методы были совершенно противоположными. Кларк обожал сновидения, вольные ассоциации, он делал заметки, не глядя на тебя, опустив на окнах маркизы и на три четверти задернув шторы. Экрест был рослым, лоб его был в морщинах; он походил на бывшего бейсболиста или же официанта, который предупреждает тебя, что сегодняшняя рыба не такая уж и свежая. Его тонкие, похожие на проволоку волосы были суше, чем у куклы; он рисковал поджечь их каждый раз, когда закуривал «Кент». Хотя он был крупный, голос у него звучал неестественно звонко, в точности как некоторые голоса подростков, которые кажутся слишком звучными для их тел. Он работал в ярко освещенном кабинете, у него не было кушетки, на которой я мог бы лежать, притворяясь, будто разговариваю с самим собой. Мы сидели в дешевых с виду креслах, поставленных в точности друг против друга. Меня часто посещала мысль, что доктор Экрест чувствовал бы себя точно так же уютно, толкуя карты Таро или линии на моей ладони. Надо лишь заменить пыльные жалюзи на его окнах темными занавесками в цветочек, а вместо дипломов и сертификатов повесить на стене светло-оранжевое цыганское платье, расправив его так, чтобы лучше была видна вышивка. Доктор Экрест был ясновидец в том смысле, в каком являются ясновидцами все, кто смотрит в хрустальные шары или ощупывает шишки на твоем черепе. Он обладал интуитивным пониманием молчания и громадным, хотя и странно безэмоциональным, состраданием, которое позволяло ему проникать в мысли других людей. Он мог бы всю жизнь провести в ярмарочных шатрах или в витрине магазина, барабаня длинными пальцами по обтянутому фетром столу, если бы у него не хватило энергии и денег, чтобы поступить в медицинский колледж.
"Анатомия любви" отзывы
Отзывы читателей о книге "Анатомия любви". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Анатомия любви" друзьям в соцсетях.