У меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить, и я решила, что, поскольку ты начинаешь с нуля, без неприязни и обид, то сможешь достичь такого понимания меня, которое в некотором смысле превзойдет понимание моих родных. Все остальные были слишком озабочены и не желали видеть, что я несколько душевнее и способнее, что во мне сохранился тайный запас женственности, материнских чувств, самоотверженности – ведь они видели все это сквозь туман ожиданий. Я всегда считала, что ты обладаешь неким особенным, интуитивным пониманием меня, хотя часто то, что мы называем пониманием, оказывается признательностью, облаченной в другое платье. С тобой я могла говорить с полной уверенностью, что все сказанное мной не будет автоматически очищено от шелухи в поисках зерна истинного значения. Я могла шутить с тобой, ходить вокруг да около. Я могла намекать. Какое же это было облегчение. Ведь все остальные были так чертовски недвусмысленны.

И ты был единственным, кого искренне взволновало то, что я была писательницей. Когда ты узнал, что в свое время я продала два рассказа в «Нью-Йоркер», то в тот же день отправился в библиотеку Чикагского университета, чтобы прочитать опубликованные рассказы, и вернулся вечером с их еще сырыми, холодными фотокопиями. За кем ты тогда ухаживал, вот что я хочу знать. Моим рассказам было больше восемнадцати лет, однако они дрожали в твоих руках, казались новыми и живыми, будто только что вышли из типографии. Ты смотрел на них и на меня так, словно я до сих пор была той самой личностью, которая сочинила их. Ты хотел говорить обо всем, ты интервьюировал меня так, точно я Ребекка Уэст, спрашивал, что меня вдохновило, спрашивал, почему я выбрала то или иное слово.

Я была первым человеком из твоих знакомых, который что-то опубликовал, и понимала, что твой энтузиазм наивен, однако дорожила им, вытаскивала его наружу. Я сварила нам кофе, и мы пили ликер «Тиа Мария» из тех стаканов для апельсинового сока, которые Сэмми позаимствовал в кафетерии. Кем ты был? Я имею в виду тогда, в тот вечер. Старшеклассником, ухажером моей дочери. Еще одним пришельцем в нашем доме. Однако ты, кажется, был таким многообещающим. Твои большие, пристально глядящие глаза и по-настоящему виртуозное умение высказывать лесть не сразу, а с легкой запинкой. Уже скоро все семейство, включая Хью и даже Джейд, отправилось наверх, спать, а мы с тобой остались вдвоем в кухне, в которой горела одна лампа, а весь остальной дом погрузился в темноту. Было почти одиннадцать, однако нам не хотелось прерывать беседу. Каким невероятно чудесным был наш разговор о тех рассказах, и ты, как я теперь понимаю, очень хитроумно застолбил участок, закрепив за собой территорию не только в пространстве, но и во времени. За один вечер ты создал крайне важный прецедент. Отныне никто уже не ждал, что ты уйдешь в обычное, приличное, время. Помню, я надеялась, что к тому времени, когда я приду, Хью будет спать, потому что еще раньше вечером я почувствовала, что он хочет, как он обычно любил говорить, «поиметь меня», а я была совершенно не в настроении. Совершенно. Я тогда даже подумала, вдруг Джейд лежит в постели, проклиная меня за то, что я узурпировала ее нового кавалера. Но мне просто казалось чертовски правильным выпивать и беседовать с тобой, чтобы еще переживать за других. Я сказала себе, что если бы Хью так сильно хотел меня, то мог бы прийти за мной; если бы Джейд страдала от подростковой ревности, то могла бы сказать об этом мне в лицо; если бы ты, за флером своего обаяния, ощущал, что тебе следует оказаться в каком-то ином месте – дома или с Джейд, – то мог бы просто подняться и уйти. Я была так счастлива.

Я знаю, тебе кажется, что мы каким-то способом навязали тебе образ жизни нашей семьи, склонили к тому, чтобы стать одним из нас. И другие, как я полагаю, ощущали то же самое. В результате мы получили то, что сами заслужили, потому что соблазнили тебя войти в воды, которые в итоге захлестнули тебя с головой. Огонь, который ты развел, некоторым, как я понимаю, показался адским пламенем, которого мы в высшей степени заслуживали. Я знаю, что твоя невиновность не была доказана (или доказуема), но даже в приговоре тебе – скорее лечение, чем наказание, – кажется, содержался укор нам, как будто до безумия тебя довели обстоятельства жизни в нашем доме. Мне все представляется иначе.

Было в тебе нечто усугублявшее любую подковерную борьбу, все разногласия, недопонимания, нечто ударявшее по нашим чувствам, которые и без того опасно балансировали на грани. Я до сих пор не вполне понимаю, как ты это делал. Наш дом всегда был открыт для молодежи: для хамоватых и трудных подростков, для паршивых маленьких гениев, для призеров научных ярмарок и исполнителей народных песен, для любого ребенка, который производил впечатление на нас. Однако никто из чужаков не играл роль Прометея для забитых масс, никто в действительности не изменял нашего отношения друг к другу, никто никогда не вынуждал нас пересматривать всю систему соглашений, удерживавших нас вместе, – соглашений, на которых держатся все семьи, если над ними не довлеет одна диктаторская сила.

Мне кажется, то, как ты менял нас, и вынудило в итоге Джейд поговорить с Хью начистоту и сказать: «Почему ты ничего не сделаешь? Почему бы тебе не вспомнить, что ты отец, и не сказать „нет“? Спаси меня». Я понимаю, тебе хотелось бы думать, что решение об отлучении тебя на месяц от нашего дома изначально исходило от Хью, что причиной стала ревность Кита или же моя нездоровая тоска по прежнему укладу. Но на самом деле этого захотела Джейд, это она почувствовала, что все рушится. Мы же с Хью попросту ходили обкуренные и одержимо, с гордостью прославляли Нашу Новую Сексуальную Свободу. Мы были не в состоянии принимать какие-либо решения. Наши жизни вдруг кто-то подвесил, резко, внезапно, и даже просто висеть было равносильно участию в родео. Мы, разумеется, думали, что мы такие храбрые, так далеко обогнали сверстников – к тому времени у нас уже не осталось хороших друзей нашего возраста. Но при этом мы были до чрезвычайности не уверены в себе, мы были новичками на новых путях бытия, поэтому и не ощущали себя взрослыми настолько, чтобы диктовать правила поведения Джейд, или тебе, или кому-нибудь еще. На тот момент самое лучшее, что мы могли предложить: «Не судите да не судимы будете». И только когда Джейд, шатаясь, пришла к нам в комнату с пригоршней моего только что купленного торазина (идеальное средство, чтобы тебя как следует торкнуло и появился шанс вообще не вернуться), только тогда мы начали действовать. «Что мне сделать?» – спрашивал ее Хью с той беспомощностью, которая, по его мнению, доказывала широту взглядов. Я была занята тем, что пыталась разжать руку Джейд с торазином. Господи, он ведь мог впитаться в потную кожу на ладонях и довести ее до шока! И к концу вечера Хью пришлось вмешаться и стать Папочкой, которого так не хватало Джейд. Он доказал, что способен быть Папочкой, велев тебе держаться подальше от нашего дома целых тридцать дней, запретив таким образом Джейд видеться с тобой.

Но разумеется, было уже слишком поздно. Джейд старалась не просто удержаться на последнем рубеже дочеринства, она думала не только о том, чтобы каким-то образом восстановить равновесие, – она нуждалась в родительской заботе, нуждалась в жизни более нормальной, она подозревала, что девочке ее возраста не пристало иметь любовника и уж точно не пристало, чтобы этот любовник жил у нее. Пока ты был в ее постели, Джейд не хватало личного пространства, чтобы оставаться юной девушкой. Со следами еженощных любовных утех на теле она уже не могла спать тем невинным розовым сном, в котором она так нуждалась. Однако, изгоняя тебя на месяц, она имела в виду спасти не только себя: это было ради всех нас, в особенности ради Хью и меня.

Каждый, кто когда-либо появлялся у нас в доме, нес послание или вызов, учил нас чему-то. Может быть, так получилось, потому что мы с Хью познакомились в университете, но мы были рождены вечными студентами, мы писали конспект той жизни, которую мельком успевали увидеть у других. В том и состояла привилегия держать дом, открытый для всех, даже головорезы приходили, принося дары. Мы с Хью, и в меньшей степени наши дети, позволяли этому насыщенному, нелепому потоку жизни огибать нас. Мы привечали беглецов, любопытных, гостей на одну ночь, словно они были многочисленные менестрели, болтающиеся по огромной средневековой ярмарке. Мы считали себя восприимчивыми, а на самом деле были легковерными простофилями: нам вечно хотелось верить, будто подростки или даже дети возраста Сэмми несут ростки нового сознания, а мы, Хью и я, счастливчики, которые учатся у них. Однако никто из них не оказал на нас такого воздействия, как ты. Оно захватило нас врасплох, точнее, ты захватил, потому что по сравнению с такими персонажами, как Алекс Ахерн и Чокнутый Гектор и еще Билли Сэндберг, который колотил себя по животу, как по барабанам бонго, и закатывал глаза так, что в глазницах виднелись лишь мутные белки, по сравнению с отмороженными придурками, которых мы повидали, ты был относительно добропорядочным. Теперь, когда я вспоминаю об этом, то понимаю, что мне потребовалось несколько недель, чтобы наконец заинтересоваться тобой.

Ты помнишь, что столкнулся с жестокой конкурентной борьбой, и тебе было мало просто ухаживать за Джейд. Тебе пришлось сделаться интересным – незаменимым! – для всех остальных. Конечно же, ты мог пройти долгий путь соблазнения каждого из нас, ты мог далеко обставить прочих игроков – благодаря одному лишь обаянию, – но никто больше не старался так упорно, никто больше не обладал твоей целеустремленностью, не зацикливался на том, чтобы произвести впечатление. Для Кита, пока он был в силах тебя выносить, это была ботаника и народная музыка, для Сэмми – карате, для меня – еврейские писатели, а для Хью – подобострастные заигрывания, к несчастью для тебя и твоей тактики так и не очищенные до конца от комплекса собственного превосходства и только усиливавшие его. И для всей семьи были придуманные тобой латвийские сказки, которые нас веселили, и марксистская догма, чтобы произвести впечатление своей эрудицией и дать нам понять: пусть кажется, будто твой самый высокий жизненный принцип – собственное удовольствие, но на самом деле тобой правят великие исторические факторы. За всем этим ты был в каком-то смысле революционером и знал, что мы будем ошеломлены твоими идеалами, их определенностью и таящимся в них обещанием необыкновенной жизни. Глумиться над либералами было, по крайней мере для нас, все равно что мотаться по Гайд-Парку, когда ты не в себе: ты вроде и в мире, и в то же время над миром, и тебе начхать на сравнения и осуждения.