В Гамбурге было много великолепных мест, и очень многое очаровывало молодую жену Генриха Рюте. И в первую очередь — каналы, пронизывавшие город. Но ничто так не влекло ее, как река Эльба: она походила на море и казалась такой же неукротимой. И потому порт Эмили любила больше всего. Она считала, что здесь она дышит соленым воздухом мирового моря и еще немножко — пряностями Занзибара, — когда поворачивалась лицом к сильному ветру и любовалась мачтами стоявших на рейде судов. Сердце ее начинало биться сильнее всякий раз, когда ее взгляд выхватывал из толпы темнокожих матросов, которые, как ей хотелось думать, приплыли сюда с ее родного острова. И ее мгновенно охватывала жгучая тоска по родине. И она рада была этой горько-сладкой щемящей боли.

Когда-нибудь я снова увижу тебя, Занзибар, это я знаю наверняка. Когда-нибудь — да, я тебя увижу.

У Гамбурга было два лица, и другое оказалось мрачным и грязным, как будто в одном определенном месте города собрались вся копоть и сажа, исторгнутые в воздух бесчисленными трубами. Здешние переулки были скользкими и мокрыми и даже в солнечный день как будто затянуты туманом, а небо над ними было свинцовым от дыма и черных испарений — еще хуже, чем в Адене.

Грязными и оборванными были здесь и люди, которых — и это бросалось в глаза — жизнь не очень баловала и у которых исчезли всякие иллюзии.

Руки Эмили от гнева непроизвольно сжимались в кулаки, когда она видела истощенных детей, таскающих тяжелые кирпичи, а их острые лопатки выпирали из-под курток.

Когда она бывала в обществе, то ей часто задавали вопросы о рабстве — обвиняющим тоном, будто она уже находилась на скамье подсудимых. Никто не хотел верить, что название Багамойо [10] ей ни о чем не говорит, разве только о том, что это просто городишко на африканском побережье. Никто не мог себе представить, что молодая фрау Рюте никогда в жизни не видела полуживых ходячих скелетов, которых тащили из глубин африканского материка, чтобы продать, как скот. И этих же так называемых порядочных людей из общества почти не интересовали ужасающие условия жизни городских низов, хотя об этом ежедневно писали в газетах.

Слезы катились из глаз Эмили, когда она вспоминала сытых и веселых детей своих рабов в Кисимбани, жизнерадостных приятелей по играм в Мтони и Бейт-Иль-Сахеле, чьи матери были в услужении у сарари и дочерей султана. Ни одного из детей рабов не заставляли работать так тяжело в столь юном возрасте, ни один из них не был так истощен, как гамбургские дети, которые походили скорее на маленьких старичков. А глаза у них были уже потухшими, не говоря уже о том, что в них не было того безудержного любопытства или живого огня, присущего всем молодым существам, еще ничего не знающим о тяготах жизни.

«О да, конечно, они свободны», — с озлоблением цедила про себя Эмили, гневно вышагивая по тротуару — мысленно она держала речь перед собранием граждан Гамбурга, так быстро осудивших обычаи Занзибара. «Да, свободны — чтобы болеть и надрываться на работе до полусмерти. Свободны не наедаться досыта — но все же достаточно, чтобы иметь силы работать. Но что стоит свобода на пустой желудок?»

И насколько, интересно, свободен тот, кто с младых ногтей так измучен, и никакой хозяин о нем не заботится? Тот, кому никогда не удастся избавиться от ярма издевательств, от мизерной платы за тяжкий труд и от голода — разве такой человек свободен?

Эмили многое повидала, гуляя по Гамбургу и его окрестностям, где она собиралась прожить долгие годы. Весной и летом, осенью и даже холодной зимой, в солнце, дождь или снег. В длительных прогулках ее частенько сопровождали пудель и изящная левретка — обеих собак ей подарил Генрих после того, как ее белая кошка не вернулась домой из еженощного обхода соседских садов. Эмили добралась даже до Рейнбека, идиллического маленького городка под Гамбургом, расположенном на Билле, запруженной речушке, заводь которой напоминала заколдованное озеро; очаровательный городок, там имелся даже небольшой замок и старинный каменный мост, напоминавший о том, что здесь когда-то были владения датского королевства, а вокруг простирались луга и леса. Она шла вдоль реки и побывала в Бергедорфе, где дворец из красного кирпича стоял прямо у воды, а иногда она и обедала в одном из многочисленных здесь ресторанчиков.

Эти длительные прогулки помогали сохранить ей способность ясно мыслить, смягчали тоску по родине и скрашивали одиночество.


У Гамбурга было нечто особенное, присущее только ему: с определенного расстояния — если смотреть на него с берега Внешнего Альстера или с моста Ломбардсбрюкке — он казался филигранным и почти забавным, как бы игрушечным. Со всеми его башенками и шпилями, серыми или зелеными пятнами крыш, окошечками, дверочками и прочими изящными украшениями, так ценимыми жителями города, — издали Гамбург напоминал скопление кукольных домиков, предназначенных для хрупких и нежных существ.

Однако это впечатление было обманчивым, как Эмили сама не один раз убеждалась, когда она вдруг терялась среди всех этих улиц с длинными рядами домов и только после часовых блужданий попадала на знакомый перекресток или видела знакомый дом, от которых уже могла найти дорогу домой.

Это произошло в один из первых дней позднего лета, когда она в отчаянии зашла в лавку, где на витрине были выставлены изящные туфли и блестящие сапоги.

Над ее головой резко прозвучал колокольчик, когда Эмили открыла дверь и вошла внутрь. Глядя поверх очков, на посетительницу приветливо смотрел сапожник, сморщенный человечек с лицом, похожим на засохший финик, рукава его синей в белую полоску рубашки были засучены, а поверх рубашки на нем был надет кожаный фартук.

— Доброе утро, — произнес он одно из тех немногих немецких слов, которые Эмили понимала. Он отложил башмак, в который собирался воткнуть шило, положил его на деревянный прилавок и встал. Следующее предложение осталось для Эмили загадкой, но она справедливо заключила, что он задал ей вопрос.

Она так волновалась, что не ответила на его приветствие, и четко сказала:

— У-лен-хор-стт?

Кустистые брови сапожника сошлись к переносице.

— У-лен-хор-стт ? — попыталась Эмили еще раз и несколько раз постучала указательным пальцем себя по груди. — Show me. Покажите мне, — добавила она на английском. Сапожник беспомощно развел мозолистые руки и пожал плечами.

— Show me, — повторила она, близкая к отчаянию.

Чтобы лучше ему объяснить, она пробежала указательным и средним пальцами по прилавку, изображая походку человека.

— У-лен-хор-стт? Show me!

— А-а, — обрадовался человечек, и его лицо просияло. Он усадил озадаченную Эмили на стул, придвинул к ней табуретку и, положив ее ногу на эту табуретку, быстро снял с нее туфлю и достал из набитого кармана рулетку, которую приложил к ноге.

— No, — вскрикнула Эмили, краска бросилась ей в лицо, она мгновенно убрала ногу с табуретки и выхватила у него туфлю. — У-лен-хор-стт!

Сапожник был в замешательстве, он вытянул руку и поднял указательный палец, потом выскочил из лавки, но сразу же вернулся, ведя за собой господина в костюме, слова которого, сказанные по-английски:

— Добрый день, мадам — я могу вам чем-то помочь? — едва не заставили Эмили разрыдаться — на сей раз от облегчения. Господин рассмеялся и объяснил ей, что она произнесла слово «Show» как английское слово «Shoе» — башмак — оттого-то и произошло это недоразумение. Ей стало ужасно стыдно.

Господин в костюме проводил ее за два квартала, и Эмили тут же узнала знакомый перекресток. Щеки ее горели от стыда, а внутри клокотала ярость. Она поспешила домой.

В этот вечер она жестами отослала кухарку Лене домой пораньше. Оставшись полновластной хозяйкой на кухне, фрау Рюте засучила рукава и энергично принялась за дело — с шумом и звяканьем посуды и приборов. Она колдовала с желтым, как латунь, порошком карри и с другими экзотическими пряностями, которые Генрих купил в лавке колониальных товаров; что-то шипело и жарилось на сковородках и в кастрюлях — дом благоухал как бомбейская харчевня. Индийское карри из фруктов и овощей, дьявольски острое, и плов из риса, лука и курицы Эмили всегда принималась готовить, когда у нее было плохое настроение. Блюдо, приготовленное по рецептам индийцев, живших на Занзибаре, вкусом напоминало ей родину и, по крайней мере, питало не только ее тело, но и душу. И еще — это были единственные блюда, которые можно было приготовить с имеющимися в Гамбурге приправами — и то весьма приблизительно.

Не говоря ни слова, она появилась в столовой, где Генрих уже сидел за столом и читал вечернюю газету, потому что он никогда бы не отважился помешать Эмили на кухне, когда у нее было настроение священнодействовать над карри и пловом. Он внимательно смотрел, как она торопливо ставит кастрюлю с пловом и быстро поворачивается, чтобы принести карри, которое она тоже с громким стуком поставила на стол. Затем выпрямилась, уперлась одной рукой в бедро и сдула прядку с лица.

— Генрих, — провозгласила она, — я хочу изучать немецкий язык!

43

— Это — часы, фрау Рюте. Часы. Ча-сы.

— Ча-а… — выдохнула Эмили, но язык был, как бревно, и звук не получался.

— Ча-а-сы, — повторила фрау Земмелинг с нажимом.

— Чаа-с-сы, — вторила ученица с прекрасным звуком «с» в конце слова — словно шипение кобры — и сразу же слегка постучала пальцем по стеклянному колокольчику, под которым висел хронометр, вопросительно взглянув на фрау Земмелинг.

— Это — стек-ло, фрау Рюте. Стекло — такое же, как в окнах. Вы понимаете? — Учительница немецкого языка подошла к подоконнику, отвела штору в сторону и косточками пальцев постучала по раме. — Стекло. Стекк-лоо.