— Да, — наконец тихо отозвалась она. — Он был просто ужасный. Как и все остальные вечера до него. — Горючие слезы полились из ее зажмуренных глаз. — Повсюду на меня таращатся. Повсюду шепчутся. А одна женщина имела наглость провести рукой по моим волосам, ей хотелось узнать, каковы на ощупь волосы у африканок. Или те две в карете, когда мы гуляли в воскресенье.

— Те, что встали на сиденье на колени и от любопытства чуть не свернули себе шею? — Генрих тихо рассмеялся. — Да пусть их смотрят, — нежно шепнул он. — Ты же здесь производишь фурор — таких, как ты, здесь еще не видели.

— Но я не хочу этого! — вырвалось у нее вместе с рыданием. Она нахмурилась, и ее брови сдвинулись к переносице, образовав глубокую морщинку. — Я нахожу это все ужасным. Я все здесь нахожу ужасным. — Она высвободилась из его объятий и села в кровати, запутавшись в длинной ночной сорочке. Она стала дергать и рвать тонкий батист, как будто это он был виноват во всех ее несчастьях.

— Когда я была маленькой, к нам в гости иногда приходила девочка-француженка, — воскликнула она, вытирая со щек слезы. — Ее звали Клэр. И когда она ночевала у нас на плантации, то всегда спала в такой же сорочке, и мы всегда над этим смеялись, потому что нам было смешно. А теперь я сама ношу такие сорочки — и теперь я выгляжу так смешно, что весь город смеется надо мной! — В яростном отчаянии она пнула толстую перину, и та привела ее в еще большее раздражение.

— Нет, Биби, — Генрих тоже сел и убрал ее темные волосы с блестящего от слез лица. — Никто не смеется над тобой. Они просто очень любопытны и ничего о тебе не знают. Ничего не знают о Занзибаре. Со временем все наладится. — Когда Эмили промолчала, продолжая тихо плакать, он, помедлив, добавил: — Это я виноват, ведь это я предложил тебе накинуть красную шаль, когда мы недавно пошли на концерт. Я подумал, что в ней ты будешь защищена от назойливых взглядов. Хотя мог бы и сообразить, что этим мы только разожжем любопытство этих людей. И, — он глубоко вздохнул, — мне также очень жаль, что это я попросил тебя надеть то красное расшитое одеяние, в котором ты мне так нравишься. Это было глупо с моей стороны.

Эмили пропыхтела сквозь слезы:

— Нет, это опера была глупой! Этот… этот Мейер… Мейербер наверняка смотрел из своей оркестровой ямы на меня сверху вниз и думал: что это о себе воображает эта необразованная африканка, не уважая мое искусство? А ведь это он сам своей неуемной фантазией создал такую Африку, в которой самая обычная африканка ничего не понимает!

Генрих как-то странно закашлялся — он едва сдерживался, чтобы не рассмеяться. Это было так смешно, что Эмили тоже ничего другого не оставалось, как улыбнуться и забыть обо всех обидах прошедшего вечера, которые подвигли ее на то, чтобы уйти из оперы до окончания спектакля.

— Мы все-таки необычная парочка, Биби, — со смехом констатировал Генрих и притянул ее к себе.

— О да, и еще какая! — всхлипывая и посмеиваясь, пробурчала она в ответ.

— Прости меня, — вдруг совсем другим тоном — у него мгновенно поменялось настроение — прошептал он в ее волосы. — Прости меня за то, что я тебя привез сюда. Прости, если я ошибся и причинил тебе боль. Меньше всего я хотел этого, и все же я не всегда могу защитить тебя. — Она медленно кивнула, и он добавил: — Мы не должны больше принимать все эти приглашения, если ты не хочешь.

Эмили помедлила. Предложение прозвучало очень заманчиво, и как же ей хотелось на него согласиться! Но разве она не видела, как разгораются у него глаза во время бесед за ужином и как его визитные карточки перекочевывают из его жилета в карманы собеседников?

— Но ведь это важно для тебя? И эти люди тебе нужны?

Генрих молчал. Чтобы понапрасну не волновать Эмили, он не рассказал ей о том, что его лишили гражданства из-за женитьбы на иностранке, как было сказано в официальном документе. Они оба больше не были гражданами этого города, в Гамбурге их только терпели. И чем больше у него было деловых контактов, чем теснее они становились, тем больше росли его шансы, что число его влиятельных партнеров умножится и они будут на его стороне, что бы ни произошло.

А еще его любимая Биби Салме и не подозревала, что известие об их свадьбе — и в первую очередь о ее крещении — подняло на Занзибаре еще большую бурю, чем даже бегство с острова. Генрих едва успел выехать с Занзибара и направиться в Аден, как султан Меджид направил Йону Витту письмо, в котором возвещал, что Генриху Рюте впредь возбраняется появляться на Занзибаре. И все же Генрих решился сделать именно это. Он дал себе клятву, что владения Эмили, переписанные на него, не должны пропасть, и она их не потеряет только потому, что доверилась иностранцу. И уж точно не Кисимбани, где они оба были так счастливы.

А еще потому — и это он понял в последние дни, — что ему придется увезти Эмили из Германии. От него не укрылось, как несчастна она здесь. Как тяжело ей живется в чуждом ей мире.

Генрих знал, что такое тоска по родине. Он сам долго страдал от этого, пока не влюбился на Занзибаре, пока не встретил Биби Салме. Тоска по далекому острову еще больше сближала их. Втайне он строил планы возвращения туда, а это означало, что он должен вернуться первым, чтобы подготовить возвращение Биби Салме.

— Да, верно, они очень важны для меня, — наконец признался он. — К сожалению. На пустынном необитаемом острове, к сожалению, дела вести нельзя.

Эмили выдержала короткую, но решительную борьбу сама с собой.

— Я постараюсь быть сильной, — едва слышно шепнула она и поцеловала его.

«Время все расставит по местам», — подумала она, когда Генрих протянул руку, чтобы погасить лампу. Да, когда они вместе вернутся в страну, которая им обоим так близка — так же, как стали близкими и родными их тела, будто созданные друг для друга и говорившие на особом языке, — и оба его понимали без слов, владея им от рожденья; тот самый язык, на котором говорят все мужчины и все женщины с начала мира, и все же их язык был особым, понятным только им двоим.

Пока Генрих со мной, я все смогу вынести.

42

Правила этикета требовали, чтобы чета Рюте не медлила с ответными приглашениями, и первый предстоящий вечер в доме на улице Изумительный вид привел Эмили в лихорадочное состояние. Предстояло многое сделать: обдумать меню, распланировать и приготовить, а она так многого еще не знала и могла ошибиться, что-то сделать не так — и этим опозорила бы себя и в первую очередь Генриха. В порту ее супруг купил черепаху для супа — ее как будто специально для них доставили с Занзибара. В течение двух недель до торжества ее держали в ванне, наполненной водой, из которой горничные общими усилиями извлекали весящее не менее пятидесяти килограммов животное всякий раз, когда Генрих или Эмили хотели принять ванну. Частенько Эмили заходила в ванную комнату и, встав на колени, составляла черепахе компанию.

— Вот сидим мы тут с тобой, — шептала она, — в тысяче миль от нашей родины. Иногда я даже думаю, что у меня так же мало шансов вернуться домой, как и у тебя.

Черепаха мигнула.

— Ты же меня понимаешь, правда? Ты тоже знаешь, каково это — оторваться от своих корней и жить далеко от родины.

Морщинистая шея черепахи выдвинулась примерно на два сантиметра вперед, а потом снова втянулась в пятнистый бело-коричневый панцирь.

— Ты права — роптать не стоит. Вещи таковы, каковы они есть.

Рептилия безразлично смотрела в блестящие глаза Эмили.

— Я рада, что ты здесь. С тобой мне не так одиноко.

Собственно говоря, специально для торжественного приема в бюро по подбору прислуги наняли приходящую кухарку, знаменитую своими черепаховыми супами, которые как раз были в моде, по английскому образцу. Однако бездельничать было не в правилах Эмили. На кухне она помогала чистить овощи, доводила до блеска бокалы и рюмки, мыла тарелки, а потом помогала накрывать на стол двум нанятым лакеям. И поскольку некоторые из приглашенных гостей побывали на Востоке, Эмили приготовила карри, попробовав который временная кухарка стала шумно хватать воздух и громко требовать стакан воды.

Тем не менее гости хвалили и соус, и черепаший суп, — хотя Эмили к нему даже не притронулась, предпочитая бульон, также поданный к столу, — и прилежную хозяйку дома , которую Генрих Рюте привез из дальних стран. Вечер удался, а Эмили потом понадобилось три дня, чтобы прийти в себя от напряжения и волнения.

Поздние часы были подобны водовороту дикой, незнакомой жизни, которая увлекала Эмили за собой, хотела она того или нет, и которая, затаившись глубоко в ночи, украдкой следила за ней, улавливая малейшее возбуждение или раздражение.

Однако же дни ее были пусты.

Утром между девятью и половиной десятого Генрих уходил из дома: надо было успеть на один из пароходиков, сновавших по внешнему Альтеру, и попасть в город, откуда он возвращался лишь поздно вечером. Долгие, слишком долгие часы Эмили была предоставлена самой себе. И это в доме, полном слуг, языка которых она не понимала, — так же, как и они не понимали ее. Все ее пожелания и вопросы должны были ждать до вечера, когда появлялся хозяин дома и мог послужить переводчиком. Пока миссис Эванс составляла компанию Эмили и весело болтала с ней на хиндустани и английском, это еще как-то можно было переносить. Однако заключенный с ней в Адене контракт истек слишком быстро, и, несмотря ни на какие уговоры — даже на посулы более высокого жалованья, — англичанка не соглашалась долее оставаться в Гамбурге. Тоска по мужу, который служил в Адене, оказалась сильнее — и это Эмили как раз прекрасно понимала, поскольку сама вынуждена была жить в Адене без Генриха девять месяцев. С отъездом миссис Эванс Эмили потеряла не только подругу; она в буквальном смысле онемела на время с утра до вечера.