Башня Молчания, или Башня Тишины, — так называлось мрачное сооружение; если смотреть из города вверх, оно казалось только светлым пятном на темном камне, неприметным и не бросающимся в глаза. Сеньора Масиас с ужасом поведала Салиме, что на эту гору парсы приносили своих покойников, и солнце и ветер, а потом и черные птицы, кружащиеся в небе над башней, довершали вечный цикл жизни и смерти [7]. Салима не могла постичь отвращения своей испанской хозяйки. И в первый раз ее сюда привело упрямство и любопытство; она находила некоторое удовлетворение в том, что может совершить это — невзирая на свое отяжелевшее тело. Здесь она нашла место, которое считала святым, оно было пропитано временем и искренними чувствами, а кроме того, и некоторым представлением о вечности.

Салима бездумно водила пальцами по жесткой траве и по твердому каменному полу и нащупала что-то маленькое, твердое, овальное, наполовину скрытое рыхлой землей. Она извлекла это нечто на свет: металлическую пластину не больше ногтя, с крошечной петелькой; по всей видимости, она была сделана из серебра, матовая, черненная и шершавая — вся в царапинах. Она повертела ее, затем осторожно вернула на место.

Салима закрыла глаза и прислонилась головой к стене, наслаждаясь ветром и солнцем на своем открытом лице. Здесь было место, перевидавшее и перечувствовавшее многое, но остававшееся прежним. У нее было такое ощущение, что она здесь не первая, кто ищет тишины и возможности побыть наедине с собой.

Она мечтательно погладила живот. Все больше и больше она чувствовала дитя, его движения: как оно барахтается, бьет ножкой или кулачками или просто щекочет ее. Иногда, когда она была одна — вот как сейчас, — она шепотом разговаривала с ним, с их нерожденным ребенком. Рассказывала, с какой любовью они зачали его и с какой радостью его ждут. Рассказывала о его отце, который скоро приедет и заберет их на свою родину, — о ней она рассказывала ребенку все, что узнала сама, а еще делилась с ним мыслями, как она представляет себе их будущую жизнь там. Время от времени ей хотелось рассказать ему о Занзибаре — об острове с пышной растительностью, овеваемом всеми морскими ветрами. О его дедушке султане и о его бабушке из далекой Черкессии. Однако только одна мысль о Занзибаре, о смертельном страхе и об ужасах, испытанных там, душила ее. Когда гремит гром, яйцо портится, так говорят на Занзибаре. Но ее ребенок должен спокойно развиваться в ее теле — и в безопасности.

— Когда-нибудь, — пробормотала она, — когда-нибудь я расскажу тебе о нем.

Когда воспоминания больше не причинят боли.

Она поблагодарила судьбу, что та привела ее сюда, и снова благодарила хороших людей, которые помогали ей. Хадуджи. Госпожа Стюард и Зафрани. Доктор Кирк. Капитан Пейсли, тот, испытывая смешанные чувства — мистический мужской страх перед загадкой будущей жизни и в сочетании со внешней грубоватостью, — охранял ее, подобно стоглазому Аргусу, и заботился о том, чтобы на борту его судна она не испытывала неудобств. И именно ему она доверила свою служанку, чтобы он доставил ее целой и невредимой домой — на Занзибар.

А Тереса Масиас, случайная знакомая из того далекого времени, когда испанская чета часто бывала в доме султана Занзибара… Еще до принятия закона о запрете работорговли для европейцев, который мог бы привести Бонавентуру Масиаса прямиком в тюрьму за его нелегальные делишки. Однако в последний момент им с женой удалось бежать с Занзибара с некоторой наличностью и кое-какими вещами. После этого они осели в Адене и хотели начать новую жизнь. Здесь, в Адене, они прибились к берегу, как и Салима, поселившись в этом уголке мира, который не был истинно британским, но и не полностью арабским, в нем было кое-что от Индии и от Африки, в нем было что-то еще — и все же ничего собственного. Аден — ничейная земля. Так же, как и она, Салима, он был арабского происхождения, которое она добровольно отринула и повернулась к нему спиной, не имея никакой новой почвы под ногами, куда можно было перенести свои корни. Так же, как и она, — больше не невинная девица, но и не замужем, зачала ребенка, который еще не родился, и ходит в одежде, которую ей одолжили, только подогнав по ее фигуре.

Она вздохнула и стала рассматривать трещины и щели Кратера. Она могла понять жалобы Тересы Масиас, которая, прищелкивая языком, говорила, как угнетающе на нее действует эта скала. Как ужасны эти ворота, через которые проходит улица из порта в город, между двумя крутыми склонами, похожими на раскрытый зев.

Но сама Салима воспринимала Аден совсем иначе. С той первой секунды, когда «Хайфлайер» вошел в гавань, где гостиницы и пансионы для путешествующих были заново отстроены или украшены, где слуга супругов Масиас ждал ее с коляской, чтобы отвезти в дом хозяев, — она почувствовала себя в безопасности. Скудная растительность, предлагавшая немного больше, чем просто высохший кустарник, сухая трава или скудные кусты, образовала приятный контраст пышному цветению Занзибара, она не мучила ее болезненными воспоминаниями. А то, что кругом камень, — весь в трещинах, складках и шрамах, ей вовсе не мешало, — наоборот, она чувствовала себя как в лоне матери-земли, хранящей и оберегающей.

Расположенный в тысяче миль от Занзибара и на том же полуострове, что и родина ее отца Оман, Аден казался Салиме тем местом, где она отдохнет душой и телом. Промежуточным миром, точкой пересечения ее прежней жизни и новой, которая лежала перед ней. Хорошее место для рождения ребенка.

И для того, чтобы ждать Генриха.

35

Неутолимая жажда выйти на улицу, на простор — под лоснящееся небо Адена, которое здесь было намного выше, чем на Занзибаре, — и столь же жгучее желание пройти размашистым шагом как можно большее расстояние, словно она торопилась оставить за собой свое прошлое как можно скорее, словно она так приблизится к Генриху, — такие порывы навещали Салиму все реже. Еще и потому, что в октябре и ноябре разразились дожди, наполнившие резервуары наверху Кратера и внизу в городе; и потому, что ребенок рос и рос в ее теле. Ей становилось тяжело ходить, однако тяжесть эта наполняла ее блаженством.

Беспокойство Салимы сменилось тихим довольством: теперь она проводила дни напролет в доме четы Масиас, удобно расположившись в одном из кресел весьма топорной работы и положив отекшие ноги на пуфик. Она, у которой никогда не хватало терпения и уменья для женского рукоделия, теперь — под умелым руководством Тересы — шила и вязала рубашечки, шапочки и башмачки по европейскому образцу. А еще она сшила мешочек из алого, как маков цвет, шелка, и, расшив его разноцветными занзибарскими узорами, пересыпала туда песок с побережья Занзибара, привезенный сюда в носовом платке Генриха. Тереса на суахили объясняла ей суть христианской религии и читала вслух письма Генриха, написанные тоже на суахили, и заботилась о том, чтобы ответы Салимы на арабском — она очень надеялась, что Генрих сумеет расшифровать ее каракули, — отправились к адресату. Тереса учила гостью английскому языку — как устному, так и письменному — над латинскими буквами Салима долго билась и уже почти отчаялась покорить их.

За такими незатейливыми занятиями, какими бы утомительными они ей ни казались, она коротала время ожидания.

— Тереса… — Салима торопливо постучала одной рукой в закрытую дверь. Другой рукой она поддерживала живот — Тере… — голос ее прервался, на нее накатила очередная волна боли. Она прерывисто дышала и прислонилась лбом, покрытым каплями пота, к притолоке. — Тереса, — жалобно простонала она.

Дверь приоткрылась. Обычно бодрые, с искорками, круглые глаза испанки сейчас казались узкими щелками — она еще не совсем проснулась, а несколько седых прядей выбились из-под чепца. Сеньора Масиас прищурилась, но вдруг глаза ее широко распахнулись, и в ту же секунду она окончательно проснулась.

— Madre de Dios! Пресвятая Дева! Салима, у тебя начались схватки? Дитя мое, почему же ты не разбудила служанку?

Салима приподняла одно плечо и хотела объяснить — они мне совсем чужие, а тебе я доверяю, — но всхлипнула: на нее нахлынула очередная волна боли.

— Vamos, vamos! Идем скорее! Быстро в постель! — велела испанка и обняла Салиму. Повернув голову в сторону спальни, она залпом протараторила несколько невероятно быстрых фраз, на которые бас сеньора Бонавентуры в ответ утвердительно пробурчал:

— Sí. Sí. Sí. Да-да-да.

Салима расхаживала по комнате и утробно стонала, собственный живот казался ей глубоким колодцем, глубоким, как пропасть. И он был заполнен ребенком, ее ребенком, которому пришел срок явиться в этот мир. Она жалобно причитала, выплескивая боль, по лицу текли горючие слезы, но все же она радовалась каждому шагу на этом тернистом пути. Негодующе она отталкивала руки Тересы, которая хотела уложить ее в постель. До тех пор пока ее ноги не подкосились, пока ее силы не иссякли — только тогда она безвольно упала на постель. «Это расплата, — мелькало у нее в голове, когда боль волна за волной окатывала ее; боль была сродни огню, она ни на что не была похожа — ни на что, что она когда-либо испытывала в своей жизни. — Это цена за исполнение моих желаний. За все наслаждения». Она громко звала — Генриха, мать, отца, даже Меджида и Холе. Она беззвучно молилась и просила об искуплении. Но никто, никто не пришел. Тереса и единственная повивальная бабка в Адене, даже врач, которого наконец позвали, были для Салимы все равно что неодушевленные предметы в комнате — бесполезными и далекими. Она была одна, затерянная в этом большом мире, пойманная в ловушку времени; за окном меж тем светлело и начинался новый день. Не было никакого пути назад — и так же ничего не было впереди. Было только узкое нечто между ними, и оно разрывало Салиму на куски.

Ее словно налитые свинцом веки поднялись и опустились, потом с трудом поднялись снова. Неясные расплывчатые тени, которые медленно выплывали из тумана. Где-то рядом ворковала и нежно поддразнивала кого-то Тереса, кого-то она громко целовала, тихонько напевая что-то нежное. Потом положила ей в руки какой-то сверток, и Салима долго на него смотрела, пока не сообразила, что это новорожденный, весь сморщенный и помятый. Глазки спрятаны за толстыми складочками, губки округлились, как будто хотели произнести совершенно круглое «О», чтобы поведать всем о своем изумлении.