Губы Салимы тоже сморщились, и нерешительная улыбка заблуждала на ее лице.

— А разве вы оставили мне выбор? — спросила она. — Ведь он меня ни к чему не принуждал, он никогда ничего от меня не требовал, он никогда мне ничем не угрожал, он всегда относился ко мне с уважением и приязнью. А вы? Что делаете вы, моя семья?

Хадуджи прикрыла глаза. Салима поняла, как мало она знает эту сестру, хотя они и прожили долгое время под одной крышей, а потом часто ходили друг к друг в гости и их связывало очень многое. Хадуджи всегда казалась довольной своей жизнью, сначала ролью первой хозяйки в Бейт-Иль-Ваторо, потом — родной сестры султана. Но что творилось у нее в душе, чего она желала, к чему стремилась, — все это оставалось тайной за семью печатями.

— Тебе давно следовало уехать с Занзибара, — мягко проговорила Хадуджи, и что-то в ее тоне заставило Салиму прислушаться. — В тебе есть что-то, что не удерживается ни в каких рамках, что-то, что влечет тебя вдаль.

— Помоги мне, Хадуджи, — едва слышно прошелестела Салима в ту щель, что открылась между глухой стеной, разделявшей сестер, и которая медленно начала расширяться. — Я прошу тебя, помоги мне и моему ребенку…

Хотя Хадуджи стояла не шевелясь, Салима почувствовала в ней какой-то отклик, какое-то внутреннее движение. Как будто с каждым вздохом в ее непробиваемом панцире появлялись новые трещины и щели, в панцире, подобном ороговевшему панцирю черепахи, за которым она таила мягкость и человечность.

— Я завидую тебе, Салима, — едва слышно прошептала Хадуджи. — Твоей стойкости. Твоему мужеству открыто противостоять всем. И той жизни, которая еще предстоит тебе.

Свобода казалась Салиме такой близкой — протяни руку и возьми ее. Свободу, которую в такой форме она никогда бы не пожелала, но к которой она теперь начала стремиться — с каждым мигом своего бытия. Каждый день превращал ее жизнь в Каменном городе в тюрьму. И для этого не нужна была стража перед дверью. Для этого вполне хватало преисполненных ненависти косых взглядов, враждебных толков, от которых воздух просто вибрировал, неся в себе опасность — как бывает незадолго перед грозой. Бывали дни, когда каждый шорох заставлял ее вздрагивать, потому как он мог означать шаги солдат султана, пришедших за ней. Безумные картины с наемными убийцами, различные яды, добавляемые в еду и питье, картины ее казни завладевали ее сознанием, и ей стоило огромных усилий оставаться в ясном уме.

Не сойти с ума в эти дни ей помогал Генрих, не попасться в эту паутину запугивания и угроз, мучительных мыслей и предчувствий, в паутину, подобно неводу, все туже и туже стягивающуюся вокруг ее дома. У Генриха голова оставалась трезвой и по-прежнему разумной, он готовил заговор прямо в цитадели: в осажденном доме был защищенный островок, и хранительницей его была Хадуджи, присланная Меджидом в качестве тюремной надзирательницы и надсмотрщицы, однако по доброй воле и из сочувствия перешедшая на сторону молодой пары и ставшая союзницей… И очень медленно Салима стала осознавать, что она собирается сделать.

— Неужели это действительно необходимо? — Царапая ногтем указательного пальца кожу большого, она уставилась на бумаги, которые Генрих разложил перед ней.

— Да, если ты не хочешь потерять свои шамба (плантации), или их стоимость, — таков был краткий ответ. — Я считаю вполне вероятным, что ты утратишь все свои права, как только уедешь с Занзибара.

«Как только ты уедешь с Занзибара», — эхом отозвалось в ней, и она сжала кулаки. «Никогда, никогда я не захочу уехать с Занзибара навсегда», — решила она как-то еще в детстве, а теперь сама готова отречься от родины.

— А может быть, я еще сумею умилостивить Меджида, — прошептала она, обращаясь больше к себе, чем к Генриху. При этом она совершенно четко представляла себе, что все зависит не только от Меджида. Даже Хамдан, Джамшид и Абд иль-Вахаб не давали о себе знать с тех пор, как ее грех получил огласку. Настроения на острове были не на ее стороне; имя Биби Салме теперь означало не только предательство, но и грех — грех, которому нет прощения.

— Может быть, — ответил он и мягко коснулся ее плеча. — Но тем не менее мы должны быть готовы ко всему, а главное — не терять понапрасну времени.

Взгляд Салимы был обращен к двери. Мимо нее как раз сейчас два раба несли на плечах тяжелый ящик. Во всем доме царила суматоха сборов. Все было продано, включая украшения Салимы — под тем предлогом, что на паломничество требуются наличные, — все, что можно было продать: зеркала и серебряные лампы, ковры и драгоценные сундуки, часы и посуда. Действовали стремительно, ибо с каждым часом росла вероятность, что Меджид узнает об их обмане и сорвет план.

А теперь и мои плантации… Даже Кисимбани. Где мы были так счастливы. Еще несколько недель назад. Но кажется, прошла вечность…

Она снова посмотрела на документы. Написанное расплывалось у нее перед глазами, как будто она смотрела через вуаль. Вуаль из слез.

— Это ненадолго, Биби Салме, — услышала она шепот Генриха. — Пока волнение не уляжется.

Первые ящики с золотом, большая часть украшений Салимы и ее любимая белая кошка уже находились на борту судна «О’Свальда и К°», «Матильды», которая стояла на якоре в порту, готовая отплыть в Гамбург в любой момент, — с заходом в Бубубу, где Салима поднимется на борт с двумя прислужницами, которые еще даже не подозревали о своем сомнительном счастье.

— Это ведь единственный для нас выход, да?

Лоб Генриха покрылся морщинками, но тут же разгладился.

— Боюсь, что так.

«Это ненадолго», — повторила она про себя, окуная бамбуковое перо в чернила, чтобы собственной подписью передать все свои владения господину Рудольфу Генриху Рюте. И тут ее рука замерла в воздухе. Если Генрих получит ее плантации, это может означать, что…

— Ты не едешь со мной? — В ее голосе слышалось ужасающее осознание правды и вместе с ним — надежда на возражение.

Генрих отвел взгляд и покачал головой.

— Нет. Я остаюсь.

— Надолго? — Салима почти задохнулась. Голос Генриха, казалось, звучал озабоченно.

— Еще не знаю. На несколько недель, возможно, немного дольше.

В какой-то момент отчаянья Салима содрогнулась от ужаса при мысли, что стала жертвой обманщика. А не отсылает ли он ее прочь, навстречу неопределенной судьбе, чтобы завладеть ее немалым богатством? Но еще ужасней была пришедшая ей на смену уверенность: Генрих ничего от этого не выиграет. Если он останется здесь, наоборот, он может потерять все!

Казалось, он угадал ее мысли — как бы для утешения и придания бодрости он крепко обнял ее.

— Мне они ничего не сделают. Не посмеют, ни один из них… — Он старался успокоить ее, но в его словах не было убежденности. — Мне просто необходимо остаться! Прежде всего потому, что у меня есть обязательства перед моей фирмой «Ханзинг и К°». По меньшей мере, я должен им хотя бы это, поскольку некоторым образом подпортил ее репутацию. — Горечь последних слов перешла в открытую нежность. — И я останусь здесь с высоко поднятой головой, чтобы показать всему миру: я не стыжусь нашей любви и трусливо искать убежища где-то далеко я не намерен.

В Салиме боролись благоразумие и протест. Наконец она выдавила:

— Без тебя я не хочу уезжать.

— Тебе следует уехать, Салме, — настойчиво повторил Генрих. — Я знаю, при сложившихся обстоятельствах это очень тяжело. Но все же попытайся довериться мне.

Медленно кивнув, как будто хотела внушить себе это доверие к Генриху и к судьбе, она снова взяла в руки перо и подписала бумаги. Все до единой. Но едва успела поставить последний росчерк, как снова схватилась за чистый лист. Поспешно написав что-то на нем, она протянула все Генриху.

— Ты подпишешь — прошу тебя, подпиши! — документы, чтобы они все получили свободу?

Генрих пробежал глазами написанное. Насколько он мог понять из арабской вязи, речь шла об именах, которые ему были знакомы по визитам сюда. По количеству он мог судить, что приведен полный список рабов этого дома. Он озадаченно посмотрел на нее. То, что все рабы на ее плантациях получали свободу, будучи переданными ему, немцу, не имевшему права на владение рабами, Салима, казалось, поняла и смирилась с этим. Но сейчас она открыла собственные мысли и дарила своим людям такую же свободу, которой хотела для себя.

— И даже если меня за это еще больше невзлюбят в городе, это не имеет ровно никакого значения, — хрипло шепнула она.

— Завтра я все оформлю и занесу бумаги тебе на подпись, — пообещал он, целуя ее в щеку, и поднялся.

— Генрих…

Стоя уже в дверях, он повернулся к ней.

— …итак, послезавтра?

Он кивнул:

— Послезавтра ночью.

У Салимы внутри все мучительно сжалось. Непроизвольным движением она положила руку на слегка округлившийся живот, как бы защищая свое дитя от этого внутреннего бунта. Послезавтра. По христианскому календарю это будет 9 августа 1866 года.

— Я заберу тебя около десяти часов вечера и отвезу в Бубубу.

29

Йон Витт шел по ночным улочкам города. Он торопился. Ливень с шумом обрушивался на него, барабанил по его надвинутой на лицо шляпе, насквозь промочил его костюм. При каждом шаге мутная вода от его каблуков летела ему на щиколотки, и он тихо чертыхался.

— Откройте! — Его кулак застучал по крепкой входной двери. — Откройте! Это срочно!

Дверной створ осторожно отодвинули — это был слуга. Испуганно посмотрев в окошко, он распахнул дверь и низко поклонился. Тяжело дыша, Йон Витт перешагнул через порог, стащил с головы шляпу и стряхнул ее. Капли густым веером оросили пол вокруг него.

— Добрый вечер, господин Витт. — Из соседней комнаты вышел Генрих Рюте. Его лицо выразило крайнее удивление, но тут же стало озабоченным. — Что случилось?