Конечно, можно ее упрекнуть — а как же без любви-то? Но с другой стороны — что она такое есть, эта любовь?.. Ну ее к лешему. Женщина вообще может полюбить того, кого надо. Кого судьба преподнесет на блюдечке с голубой каемочкой и пальчиком пригрозит: на, мол, это твое, и не выкаблучивайся страстями. Мало тебе было страстей? Не намучилась еще? Ну вот…

Так она Пашу и полюбила. Пришлось полюбить — в самом хорошем смысле этого слова. Потому что выхода другого не было. Ни для кого не было выхода — ни для Паши, ни для Мити. Тем более для нее. Иногда в нормальную жизнь открывается только один выход. Или иди в него, или сгинь в собственных сердечных страстях к чертовой матери. А сгинуть ей не хотелось. Жить хотелось, судьбы женской хотелось, крестника любимого растить…

Паша вздохнул, поморщился, снова потер ладонью бок.

— Что, болит? — спросила тревожно участливо.

— Ну, не так чтобы… Просто маетно как-то. Душа больше болит, чем сердце.

— Ну, это понятно… А ты отвлекись на что-нибудь, Паш. Если все время об этом думать, с ума можно сойти.

— Ладно… Пойду, что ли, футбол посмотрю. И ты тоже… Не думай. Иди спать пораньше ложись.

— Да, хотелось бы мне выспаться. Тем более завтра тяжелый день.

— Вот и иди…

— Иду, Паша, иду. Сейчас, только посуду помою.

— Иди, я сам с посудой разберусь.

— Хорошо…

Уснуть пораньше, конечно же, не получилось. Анна лежала под одеялом, слушала прилетающее из гостиной бормотание футбольного комментатора, изредка перемежаемое криками-всплесками, снова видела перед собой грустное, опрокинутое стыдливой печалью Митькино лицо…

Митя, Митя. Как же тебе помочь, сынок? И почему ты сам не хочешь себе помочь, даже не пытаешься? Увяз коготками в дурных обстоятельствах, как та птичка… Даже об отце не думаешь! Ты посмотри, как он сдал… Эх, Митька, Митька!

Анна вздохнула тяжело, а на выдохе сама себя одернула — хватит злиться и досадовать. Нельзя. Даже в мыслях нельзя. Она ж не сирена зловредная какая-нибудь… И не гетера… Тем более Митьку понимает прекрасно. Сама когда-то… Но выбралась же, сумела…

* * *

Казалось, в сумерках город совсем проваливается в желтизну. Желтые листья, желтые окна домов, желтые облака, подсвеченные последними закатными сполохами. Жидкий лимонный свет фонарей. И голос Розенбаума из динамиков дополняет общий фон простыми и гениальными блюзовыми нотками: «…На ковре из желтых листьев в платьице простом…»

Так бы ехать и ехать. И не приезжать никуда. Никогда. Пропасть в этой желтизне ко всем чертям. Кружить, кружить по городу… И слушать любимый канал. Еще бы телефон выбросить и не ждать звонка. А что? Очень даже просто — протянуть руку, взять его с сиденья, открыть окно и выбросить. И пусть Вика звонит… В никуда… Возмущается недоступностью абонента…

Митя вздохнул, усмехнулся грустно: чего зря мечтать? Никуда он свой телефон не выбросит. И будет кружить по городу еще долго. И Вика сегодня не позвонит. И все равно придется к Дэну ехать.

А ведь неохота к Дэну. Что там — у Дэна? Холостяцкая берлога. Две комнаты, два дивана, один телевизор, холодильник с однообразным набором продуктов — консервы, сыр, колбаса. Иногда Дэн пытается что-то стряпать, мучается ответственностью хозяина. Три дня назад супчик с макаронами сварил, ужасно собой гордился. Правда, они его не съели, пришлось в унитаз вылить — не пошел как-то. Этим кулинарным покушением Дэн и удовлетворился, слава богу. Тем более заказную пиццу еще никто не отменял.

И как же хорошо, что есть Дэн. Меланхолик, молчун, не задающий лишних вопросов. Такой удобный и привычный, что можно его вообще не замечать. Наверное, настоящий друг и должен быть таким, умеющим просто молчать и не суетиться дружескими проявлениями. Наверное, в отсутствии пустой суеты и рождается тот самый добрый энергетический посыл, который называется дружбой?

Невинные погонялки — Ник и Дэн — они сами себе придумали еще в первом классе. Ник — от фамилии Никитин, Дэн — от имени Денис. Правда, пацаны звали их Чип и Дэйл, по созвучию… Но друг для друга — никаких Чипов и Дэйлов, только Ник и Дэн! И вот, поди ж ты, прижилось… И судьбы у них похожи, и характеры похожи. И с бабами не везет одинаково. Хотя у Дэна, может, еще и наладится все. Вернется его Алена из Америки, и наладится. Из трех лет ее балетного контракта уже два с половиной проскочило, еще полгода осталось. А что такое полгода? Это ж ерунда! Вчера она ему звонила, кстати… Дэн сопел в трубку, то ли улыбался, то ли просто морщил губы скептически. Но все равно видно было, что страшно доволен. Любит он ее, понятно… Иначе бы просто так на три года не отпустил. А что, имел право встать в позу, жена все-таки! Хотя с этой женитьбой тоже… Сам собой напрашивается законный вопрос: зачем? Зачем было в загс идти и свадьбу играть, если все равно на три года в разные стороны разбегаться? Любовь, что ли, такая сильная? Прямо любовь-любовь? Ладно, через полгода понятно будет. Если любовь-любовь, ее тремя годами все равно не убьешь. А если нет… То на нет и суда нет, другая любовь найдется. А пока…

Пока отсутствие Алены в квартире Дэна для него, для бедного колобка Ника, — спасение. Потому что колобок от жены ушел, колобок от Вики ушел, куда бедному колобку деваться? Можно и к маме с папой, но… Колобок не пацан, чтобы у мамы с папой прятаться и нагружать их своими настроениями. И без того нагрузил выше крыши. Да уж, колобок не пацан, конечно, но сволочь порядочная. Тридцатилетняя такая сволочь, упитанная, тупо сосредоточенная на ожидании одного-единственного звонка…

Да, можно обозвать себя как угодно, любыми словами, и все будет правдой. А телефон молчит. Можно и самому Вике позвонить, конечно. Да, это можно.

Но — нет. Нет и еще раз нет. Хоть на этом продержаться и не позвонить ей первым! Пусть глупый бабий принцип, но хоть это! Иначе ничего не останется! Тем более она все равно должна позвонить… Проходили уже, знаем…

А какие у мамы глаза сегодня отчаянно грустные были, даже вспоминать больно! И хорошо, что отец не проснулся, когда он уходил… Вернее, убегал, как трусливый заяц. Да уж, устроил им веселую жизнь… Одни Ксюхины истерики чего стоят. Ну ладно, Ксюха на него обижена, а мать и отец тут при чем? Они же так Майку любят, а Ксюха им хамит… И с внучкой видеться не дает…

Конечно, с разрывом хреново вышло, грубо, спонтанно как-то. Ксюха сама его к стенке приперла, отступать было некуда. Вдруг обернулась от плиты, глянула востренько, будто ножом резанула:

— Мить… У тебя другая женщина, да? Маленькая худая брюнетка, да? Правильно?

Он поперхнулся борщом, кашлял долго. Уцепился за этот кашель, как за соломинку, пытался время выиграть. Потом вдохнул с хрипом…

— Ты только не ври ничего сейчас, Мить. Я знаю, что это правда. Ведь правда? Ну же, гляди мне в глаза.

Он и глянул. А куда было деваться? Глаза у Ксюхи были злыми, истерически обвиняющими. И в то же время будто приглашали с испугом — давай, оправдывайся, опровергай…

Не стал он ничего опровергать. И оправдываться не стал. Не смог. Сил уже не было врать.

— Да, Ксюш, это правда…

— Что?! Что ты сказал?

— Да. У меня есть другая женщина.

— Что?! Да ты… Ты… Знаешь, кто ты после этого?

— Знаю.

— А если знаешь, пошел вон отсюда. Прямо сейчас, немедленно. Тебе вещи помочь собрать?

— Не надо. Я сам.

Встал из‑за стола, ушел в спальню, распахнул дверцы платяного шкафа, начал выкидывать на кровать свою одежку. В голове — ни одной мысли, один сплошной ужас: что он делает? что?.. И краешком сознания — хорошо, что Маечки дома нет, увезли на выходные на дачу к теще. Объясни-ка ребенку, что происходит… А может, и плохо, что Маечки дома не оказалось. Может, он бы и не ушел…

— И ты вот так… Можешь так спокойно… Собраться и уйти?

Ксюха стояла в дверях, глядела на него с ужасом. Лицо ее дрожало каждой черточкой, казалось, даже зрачки в глазах дрожат.

— Где у нас чемодан, Ксюш, я не помню?

— Ка… какой чемодан?

— Ну, клетчатый такой, с которым мы в отпуск ездим? То есть ездили…

— Мить, ты не посмеешь. Остановись, Мить…

— Я уйду, Ксюша. Правда, так будет лучше. Ты права, я заврался, тебя измучил.

— Погоди. Давай поговорим. Пойдем на кухню.

— Нет. Я уже решил. Прости.

— Да когда ты успел решить?

— Неважно.

— Нет, важно! Важно! Не собирался ты уходить, я знаю. Если бы я не спросила, ты бы ни одного лишнего телодвижения не сделал.

— Но ведь ты спросила.

— И что?

— А я ответил. Правду ответил. Значит, другого выхода у нас с тобой нет.

— Выход всегда есть, Митя.

— Нет, Ксюш. Правда есть, а выхода нет. Да ты и сама все прекрасно понимаешь.

— Что, что я понимаю? Не хочу я ничего понимать! И знать не хочу никакой правды! Считай, что я у тебя вообще ничего не спрашивала!

— Ксюш, ну зачем ты…

— Зачем унижаюсь, да? Ну и что! Хочу и унижаюсь, мое дело! Да мне вообще наплевать… Тем более унижение унижению рознь, Митенька. Уж не думаешь ли ты, что я… Что ты в принципе можешь меня хоть чем-то унизить? Не много ли ты о себе возомнил, а?

— Тогда тем более… Зачем я тебе нужен — такой?

— Какой?

— Много о себе возомнивший. Возомнить о себе, я так понимаю, можно только самую капельку, и ту с твоего разрешения, да?

— Не уходи, Мить. Если уйдешь, ребенка больше никогда не увидишь.

— Не надо, Ксюш, пожалуйста. Вот этого не надо. Ты же знаешь, как я люблю Майку и никогда от нее не откажусь.

— Куда, куда ты пошел?!

— За чемоданом. Где у нас чемодан? Хотя какой чемодан, господи… Черт с ним, с чемоданом.

— Митя, не делай этого. Прошу тебя! Ты слышишь, я сама, сама прошу тебя, не делай этого! Это ты меня предал, ты мне изменил, а я… Я прошу тебя! Сама! Я прошу тебя! Я унижаюсь перед тобой, да! Думай как хочешь!