До чего же нелепая гибель для такого замечательного человека!

Едва прослышав о случившемся, Тимея тотчас же отправилась в Шиофок и присутствовала при процедуре официального опознания.

Когда ей показали одежду мужа, она дважды теряла сознание, и ее едва удалось привести в чувство. Затем она все же взяла себя в руки и выдержала даже тяжелую сцену, когда изуродованные останки клали в свинцовый гроб. Она упорно допытывалась, где же обручальное кольцо, но кольца ей выдать не могли: у мертвеца не было пальцев.

Тимея перевезла в Комаром останки дорогого ей человека, где и состоялось их погребение в помпезном фамильном склепе и - поскольку усопший был протестантом - со всей церковной пышностью. Все четыре прихода прислали на церемонию своих представителей. Суперинтендант Задунайского края читал проповедь, а комаромский пастор служил заупокойную в завешенном черной материей украшенном гербами храме. Хор училища города Папа пел заупокойные псалмы. На обтянутом черным бархатом гробе серебряными гвоздиками были выбиты даты жизни и имя усопшего. Городские сенаторы и члены суда вынесли гроб и установили его на катафалк. На крышку гроба водрузили саблю - знак дворянского достоинства, лавровый венок и награды покойного: крест венгерского ордена святого Иштвана, итальянского - святого Маврикия и командорский крест бразильского ордена Аннунциаты. Саван с серебряной бахромой несли высшие комитатские чиновники, знатнейшие господа шли по обе стороны катафалка с факелами в руках, а впереди вышагивали все школяры, священники и другие служители церкви, представители купеческих гильдий и цеховыми знаменами, солдаты городской гвардии в венгерской и немецкой униформе и при оружии вышагивали под глухой бой обернутых сукном барабанов. А за гробом следовали все городские дамы в черном и среди них скорбящая вдова с беломраморным ликом и заплаканными глазами, достойнейшие мужи Венгрии и Вены, высокие военные чины, даже его величество и тот прислал доверенного человека, чтобы проводить в последний путь славного сына отечества. И нескончаемым потоком шел народ. Траурная процессия тянулась через весь город, каждая церковь на пути встречала ее похоронным звоном. И в звоне колоколов, и в перешептывании людей слышалась великая скорбь о человеке, равного которому никогда не родиться в этом городе: о благодетеле простого люда, о гражданине, умножившем славу нации, об учредителе многих полезных институтов, о верном супруге.

"Золотой человек" уходит в землю.

К окраинному кладбищу через весь город пешком провожают его женщины, мужчины, дети.

Атали тоже в их числе.

Когда гроб с телом усопшего вносят в склеп, за ним следуют, сменяя друг друга, близкие друзья, родственники, почитатели.

Среди них и майор Качука. На узкой лестнице он вплотную сталкивается с Тимеей и Атали.

Когда провожающие выходят из склепа, Атали припадает к нише, сокрывшей гроб, и молит заодно похоронить и ее.

К счастью, поблизости оказывается Янош Фабула; он поднимает с пола прекрасную даму и на руках выносит ее из склепа, а изумленному народу объясняет, что барышня, мол, страсть как любила покойного, он ей был заместо отца родного.

Полгода спустя был установлен великолепный памятник, на гранитном постаменте, с высеченной золотыми буквами эпитафией: "Здесь покоится его благородие господин Михай Тимар Леветинцский, королевский советник, член суда нескольких комитатов, кавалер орденов св. Иштвана, св. Маврикия и св. Аннунциаты, великий патриот, истый христианин, примерный супруг, отец сирых и убогих, попечитель сирот, благотворитель школ, оплот церкви. Его оплакивают все, кто знал, о нем скорбит навеки преданная супруга Жужанна".

На гранитном постаменте стоит алебастровая статуя женщины с урной в руках. Все говорят, что статуя - вылитая Тимея.

А Тимея каждый божий день ходит на кладбище сменить венок у надгробья, собственноручно поливает цветы, которые так дивно цветут и благоухают за могильной оградой. Поливает прохладной водою, орошает горючей слезою...

Вот уж никогда бы не поверил Тодор Кристян, что удостоился таких почестей после смерти...

Госпожа Зофия.

Прекрасная вдова отнеслась к трауру со всей серьезностью. Она не бывала в обществе и никого не принимала у себя в доме. На улице ее можно было видеть лишь в черном облачении и с густой вуалью, скрывающей лицо.

Комаромские кумушки заранее высчитали, как долго это протянется. В какой бишь день господин Тимар преставился? Ну вот, и накиньте еще годик. Годовщина сравнялась зимой, затем наступили святки. Однако Тимея по-прежнему блюла траур и не выезжала на балы. Тогда комаромское общественное мнение установило другой срок: наверное, Тимея отсчитывает год траура со дня похорон господина Тимара, ведь, в сущности, именно тогда и началось ее вдовство. Прошел и этот срок, уж и весна позади, а Тимея и траур не сняла, и в доме никого не принимает.

Тут уж городское общество всерьез заволновалось: сколько же так может продолжаться?

Наибольший ропот вызывал тот факт, что Тимея не принимает визитеров мужского пола.

Однажды рано утром в базарный день... кого же мы видим среди оживленной толпы? Да это госпожа Зофия: с большой корзиной на руке она переходит от торговки к торговке - приценивается и все никак не сторгуется насчет курицы. Вернее, она делает вид, будто торгуется, а на самом деле ничего не покупает - дорого мол, запрашивают - и всячески норовит очутиться поближе к "Англии". Пробравшись в парк, под сень живой изгороди, она делает большой крюк, то и дело озираясь по сторонам, не следит ли кто, и вдруг, прошмыгнув через одну из арок, прокрадывается в ворота с изображением большого двуглавого орла.

В небольшом, стоящем на отшибе доме по-прежнему живет господин Качука. Став майором, он не расстался со своей обителью лейтенантской поры; более просторная квартира ему и не требуется.

Ворота открыты, дверь не заперта, все окна настежь. Офицеры не боятся воров, и на то у них есть две причины.

Госпожа Зофия застает господина Качуку в одиночестве; майор занят проверкой фортификационных работ.

- Доброго вам утречка, господин майор! Прошу прощения, что вторгаюсь нежданно-негаданно. Шла мимо, смотрю, все окна-двери распахнуты, не ровен час вор какой сунется; дай, думаю, скажу лакею, чтобы дверь запер, а вместо лакея самого хозяина застала. Премного благодарствую, присяду на минуточку, в ногах правды нет. Сколько лет, сколько зим мы с вами не беседовали! На диван, подле вас? О, как вы любезны! Сей момент, только корзину поставлю. Да там и нет ничего, яиц десяток. Я ведь сама все продукты покупаю, на прислугу понадеешься, останешься без гроша. И потом, эти нынешние служанки все о себе большого понятия, а хозяйкой корзину носить их не допросишься. Это им, видите ли, унизительно. Ну, а я и корзину сама ноши, и покупки все сама делаю, и вовсе не считаю для себя зазорным. Кто со мной знаком, тот цену мне знает. Вот вы же, к примеру, господин майор, меня не осудите? Не осудите, ясное дело, мы с вами знаем друг друга сто лет. Помните добрые старые времена, когда вы у нас на кухне сиживали и вареную кукурузу из шапки ели, а я Тимее голову дурила, про крещение всякие небылицы плела? Вовсе не про то у нас с ней тогда разговор шел, а совсем про другое, да тут как раз господин майор, то бишь в те поры еще лейтенант, и пожаловал. Ах, сударь, кабы вы знали, с той поры вон столько воды утекло! Господина Леветинцского нашего Господь прибрал. А уж смерть-то какая жуткая, подумать немыслимо! Тимея, бедняжка, ни днем ни ночью места себе не находит, боюсь, как бы и она за муженьком своим на тот свет не отправилась. Уж так-то мне ее жалко, ведь сердца-то у нее золотое... Горюет по мужу, убивается, мужчин, какие с визитами придут, и на порог не пускает. Раз сто на дню подойдет к портрету господина Леветинцского, встанет перед ним и смотрит, сморит, голубка моя.

А то письмо его достанет - последнее, какое он ей перед смертью отправил, и давай перечитывать. Иной раз даже мне вслух читает, а потом все допытывается: "Как по-вашему, мама Зофия, не странно ли, что уж очень оно веселое, это письмо? Он пишет даже, что танцевал!" Никак у нее это письмо из ума нейдет. И так-то мне ее жалко становится, прямо сердце кровь обливается, такая молодая да собой красивая - и с горя сохнет. Я ей ото всей души добра желаю, нашла бы она себе какого человека приличного, чтобы можно и руку отдать, и судьбу свою вверить. Это я от чистого сердца говорю, я ведь тут тоже свой интерес имею. Знаете, господин майор, Атали, дочка-то моя, все время твердит, что ежели, мол, Тимея решится выйти замуж за одного человека, на кого она, Атали, думает, то она сама ни дня в этом доме не останется, а выскочит замуж за первого встречного, кто попадется. Не посмотрю, говорит, господского звания или из простых, молодой или в годах, пригожий из себя или рябой - выйду, говорит, и дело с концом.

Господи, а уж я-то как рада была бы! Вы не подумайте, вовсе не оттого, что и я бы за ней пошла, упаси бог, я все равно при Тимее останусь, По мне, так будь Атали из богатых богачка, а Тимея без гроша за душой, я все равно ее на Атали не променяю. Хотите верьте, хотите нет, а только нету больше моей моченьки с ней под одной крышей жить. Негоже матери на родную дочь жаловаться, но я ведь ни кому другому словечка не скажу, только вам, господин майор, доверюсь без утайки. Да, я ей мать, я ее выродила. И она ребенком такая-то добрая да славная была, покуда из-под моей руки не вышла, покуда отец ее не избаловал, покуда балы да наряды ей голову не вскружили. А теперь у меня не житье, а чисто ад кромешный. Нет у нее, кроме меня, ни одной живой души, на ком бы можно злобу выместить, вот она надо мной целыми днями и измывается. То щипнет, то ногой пнет и бьет куда ни попадя, я из-за нее, поверите ли, с кухни и нос-то высунуть бьюсь. Заговоришь с ней ласково, но и тут хоть как к ней ни подлаживайся, а она тебя вроде и не слышит.

За столом в рот глядит, у меня кусок с вилки валится, как увижу, что она на меня своими глазищами уставилась. Весь день только тем и занимаюсь, что платья ее зашиваю: она их нарочно рвет, чтобы в лохмотьях ходить. А по ночам она мне совсем спать не дает. Поставит свечку, чтобы свет мне прямо в глаза бил, и читает до утра. И вот ведь манеру какую взяла: нет чтобы стразу все листы в книге разрезать, а она каждую страницу по отдельности разрезает. Только начнешь засыпать, а она как бумагой зашуршит, я и просыпаюсь. И так без конца. Начнешь ее просить-молить по-хорошему, она рожи корчит. Раз как-то заткнула я уши ватой, чтобы шелеста бумажного не слышать, ну и уснула. Так, знаете, она что удумала? Тертого хрена, какой велела приготовить ей против мигрени, вместо того чтобы себе к шее прикладывать, мне к пяткам привязала, так что к утру все ноги волдырями окрылись. Но и этого ей мало. С утра засунет мне то в одну, то в другую туфлю клок очеса, так к вечеру у меня ногти на ногах готовы отвалиться, хромая, не могу на ногу ступить.