Вороны и галки жались поближе к трубам, из которых в морозный воздух поднимались струйки желтоватого дыма. На мгновение облака рассеялись, и ослепительно засиявший снег полоснул Казю по глазам.

– Казя, иди к нам! – в студеной неподвижной тишине далеко разносились детские голоса. Она вступила с ними в азартную перестрелку снежками, а потом, раскрасневшаяся, побежала к реке.

– Казя, вернись! – кричали обожающие ее ребятишки.

Стоя на берегу реки, она заметила далеко в снегу маленькую черную точку. Вскоре она увидела, что это был всадник с надвинутым на глаза башлыком и белой от инея бородой. Он приблизился к ней и усталым голосом спросил, как проехать к хате атамана Дмитрия Бородина. Подняв плеть в знак того, что понял ее объяснение, он поскакал дальше. Наблюдая, как его темная фигура скрывается среди сугробов, Казя ощутила смутную тревогу. Всадник был безмолвный и зловещий, окутанный ореолом неумолимого рока, как будто сама смерть скрывалась в его седельных сумках. Выбросив мрачные мысли из головы, Казя тем не менее поторопилась домой.

Она отворила дверь и увидела, что кто-то склонился над колыбелью.

– Емельян...

Фигура выпрямилась и попятилась к стене. С диким криком Казя рванулась вперед. Она узнала старуху Аксинью.

– Что ты здесь делаешь? – Казя опустилась на колени около люльки.

Михаил только что проснулся и теперь вертел головой из стороны в сторону.

– Мишенька, ты здоров? Что она с тобой делала? Я здесь. Я вернулась. Никто тебя не обидит. Никто...

– Я вреда не чинила, – проскрежетала старуха. – Просто поглядела на дитятко. Дверь-то настежь, я и вошла.

– Кто тебя послал? Зачем ты пришла? Черепашье лицо старухи сморщилось еще больше. Ее тело было бесформенным от груды тряпья, которое она на себе носила. На поясе у нее висели обычные атрибуты ее ремесла: высушенные трупы мелких зверушек и птиц, связки целебных трав и многочисленные амулеты. Аксинья была станичной знахаркой; она нашептывала женщинам туманные предсказания, давала им пить мутное варево и снабжала уродливыми амулетами, которые беременные женщины должны были носить на животе. Пугачев часто настаивал, чтобы и Казя заручилась ее содействием. Но одна мысль об омерзительной грязной старухе вызывала у Кази неописуемое отвращение.

Она стояла между колыбелью и дурно пахнущей ведьмой, которая, отпрянув назад, что-то бормотала беззубым ртом.

– Кто тебя послал? Сонька Недюжева?

Глаза Аксиньи злобно блеснули из-под спутанных седых волос.

– Сонька?

– Раб Божий мне сказывал, будто сынок у тебя пригожий, – она ступила вперед.

– Убирайся! Поди прочь! – Казя подняла кулаки.

– Я одно заклятье ведаю про бел-горюч камень Алатырь. Дозволь мне, красна девица, толечко тронуть дитятко, – ее рука, изогнутая, как воронья лапа, взмыла вверх, – ух, он богатырем вырастет.

– Нет. Поди прочь.

Старуха сжалась, будто зверь, готовящийся к прыжку. В комнате стало темнее, откуда-то повеяло холодом, глаза ведьмы разгорелись, как уголья. Она зашипела:

– Ты, змея Ирина, ты, змея Катерина, ты, змея полевая, ты, змея луговая, ты, змея болотная, ты, змея подколодная, сбирайтесь укруг и говорите удруг. Недолго тебе осталось видеть своего сына, Казя Раденская.

– Убирайся! – голос Кази дрожал от гнева и страха, она схватила со стола нож и пригрозила старухе.

– Если ты его тронешь, я убью т-тебя.

– Поплатишься ты за это, Казя Раденская, – злобно сказала старуха. – Никто не грозил мне до сей поры.

Казалось, что старуха росла в размерах, пока ее бесформенная фигура не заполнила всю комнату. Уродливая тень от ее горба колыхалась на потолке.

– Чтоб жгло тебя в ретивое сердце, в черную печень, в горячую кровь, – каркнула старуха. Казя невольно отступила назад, – в становую жилу, в сахарные уста... – она осеклась, поглядев Казе в глаза и на ее решительно поднятый нож. Продолжая бормотать проклятия, она бочком выскользнула за дверь. Казя задвинула за ней засов и, дрожа, опустилась на лавку, все еще держа в руке нож. Михаил давно проснулся и хныкал, требуя еды. Она дала ему грудь и постаралась успокоиться, чтобы не высохло молоко. Но когда поздним вечером пришел Пугачев, она все еще была вне себя, и ее волнение вылилось в вспышку гнева.

– Ты ушел и оставил его одного! Х-хорош отец! – выговаривала она ему. С Пугачева капельками стекал тающий снег; он виновато постукивал валенками и был похож на нашкодившего школьника. Казе хотелось дать ему подзатыльник.

– Он спал, – пристыженно пробормотал Пугачев.

– Спал?! И ты ушел, даже не затворив дверь! – она рассказала ему об Аксинье. – Бог знает, что она делала с Мишенькой, пока я не вернулась.

– Меня позвали на круг[5].Я должен был идти, – его брови сердито сошлись. – Пошто ты, женщина, кричишь на меня? Здесь я хозяин.

– Ее послала Сонька. Я знаю, что Сонька. Она сделает все, чтобы навредить нам.

Пугачев не ответил и придвинулся к ней со сжатыми кулаками.

– Д-давай. Бей.

Она смотрела ему прямо в лицо, не мигая. Он поднял кулак, но тут же его опустил.

– Прости, – неожиданно сказал он. Прежде он никогда не просил прощения. Он взял четверть самогона и наполнил две кружки. – Выпьем, и не будем ссориться.

Самогон согрел ее и вернул на бледное лицо румянец.

– Я не видел Соньку с той поры, как родился Ми-шутка, видит Бог, – он перекрестился, и Казя ему поверила. Она принялась за готовку ужина, и эти немудреные хлопоты ее успокоили. Она чистила картошку и пыталась не вспоминать об угрозах старухи.

– Я встретила всадника, – сказала она. – Он ехал из-за реки. Что за новости он привез?

– Весной поход затевается. Ишо с полдесятка станиц с нами пойдет, – он выдержал паузу. – Я буду вожаком.

Она знала, как он гордится собой.

– Замечательно, – Казя не могла долго сердиться.

– Привезу тебе новых нарядов, злата, каменьев... Он рассказал ей новости из Москвы.

– У великой княгини родился сын. Павлом назвали.

От большого чугунного горшка валил густой пар. Казя увидела в нем лицо Фике. Она вспомнила, как они гуляли по замерзшему озеру и Фике говорила: «Я не хочу всю жизнь прозябать в глуши. Я не хочу, чтобы мой сын прозябал в глуши...» Они говорили о прекрасном принце, который прискачет за ними и увезет в свой дворец. А затем они услышали вой волков. Поразительно, как грозный рок может в одну минуту разрушить чье-то хрупкое счастье.

– Но что нам с того, – Пугачев недовольно зашевелился на табурете у печи. – Немка приезжает в Рассею, ее зовут великой княгиней, и нате вам – сынок у нее. Что теперича снег падать не будет? Лед на Дону растает? Нет. Чего там в Петербурхе творится, нас не касаемо.

Казя слушала Емельяна вполуха и думала о Фике. Они обе имели сыновей: один будет воспитываться во дворце, а другой – в казацкой избе; один будет постигать науку правления, а другой – приемы обращения с седлом и саблей. Все равно она не променяла бы своего Мишеньку на все королевства мира.

– ...царевич родился, царевич родился! Пущай бояре с ним носятся. А голытьбе до этого делов нету. Бояр-то горстка, а голытьбы тысячи. Ежели им дать вожака... – воображение рисовало ему неудержимую лаву всадников, топот бесчисленных ног, марширующих из южных степей на Санкт-Петербург. – И ничего боле, – задумчиво подытожил он. – Людишкам вожак нужен.

Она поставила ужин на стол. Емельян ел молча, и мыслями был далеко отсюда.

Ночью над степью заново разыгрался буран.

Этой же ночью, когда буран был в самом разгаре, вдруг заболел ребенок. Как только он проснулся и начал истошно реветь, Казя не на шутку встревожилась, потому, что обычно ее сын по ночам не плакал. Она встала и зажгла лампу. В чадящем свету было видно, как он дрожит. Его личико покрылось испариной. Она закутала его в шерстяную шаль и прижала к себе, чтобы согреть.

– Скажи мне, сыночек, что у тебя болит, – шептала она, – скажи, Мишенька.

Его лицо искривилось от боли, а все тело как будто одеревенело.

– Емельян!

Пугачев сонно зашевелился на лавке.

– Пожар, что ли?

– Мишенька болен. Очень болен. Не реви, маленький, не реви. Согрей ему молоко – быстро. Не плачь, Мишенька, не плачь, – она чувствовала себя совершенно беспомощной. Детские крики становились все тише. У Кази упало сердце.

– Быстрей, Емельян, быстрей. Он задыхается. Он не может дышать, – она сунула ему в рот палец, пытаясь нащупать опухоль.

– Господи милостивый, – молилась она вслух, – спаси моего сыночка.

Взъерошенный Пугачев натянул штаны.

– Вы, бабы, ровно наседки, – сказал он, наливая молоко из крынки, – все бы вам покудахтать. Малец мигом оклемается. Его лихорадит маленько.

Но когда Пугачев услышал, как, задыхаясь, хрипит ребенок, и увидел пузырящуюся на его губах пену, то гонял в душе, что их сына уже ничто не спасет, хотя его разум отказывался в это поверить. Теплое молоко лилось из детского рта на пол.

– Что делать? – кричала Казя. – Нельзя смотреть, сак он умирает. Сделай же что-нибудь!

– Я пойду за Аксиньей, – Пугачев надел тулуп. – Я за волосы притащу эту ведьму.

– Не надо Аксинью, она... – но Пугачев уже хлопнул дверью.

Она укачивала Михаила; клала его у печи; металась горнице; горячо молилась у закопченной иконы; пыгась еще раз напоить его молоком, но ребенок только сдавленно кашлял, а его дыхание стало прерывистым и быстрым. Потом его лицо потемнело, почти почернело, сведенное судорогой тело выгнулось дугой. За стенами хаты в последний раз дико взвыл ветер, и в воцарившейся тишине Казя поняла, что ее сын мертв.

Когда Пугачев вернулся, она сидела на лавке, раскаталась из стороны в сторону и прижимала к груди ребенка. Он все узнал по ее лицу.

– Придушил я Аксинью, – только и произнес он. Не сказав больше ни слова, он пустым взглядом смотрел на своего мертвого сына, словно не понимая произошедшего. Потом он тяжело опустился на лавку и в раздумье понурил голову.