– Теперь ты раб Божий...

Обряд завершился, и ребенка вернули матери. Казя и Пугачев вместе с гурьбой друзей отправились в дом станичного атамана Дмитрия Бородина, где затевалась праздничная пирушка по случаю крещения ребенка. Под стать веселой толпе на крышах оживленно шумели галки.

* * *

Казя сидела на лавке и кормила грудью своего сына. Все ей было приятно: и ленивая истома, владевшая ее телом, и жадное причмокивание малыша. Из горницы доносился разноголосый шум. Празднество было в самом разгаре. Кричали все разом, и надо было иметь луженую глотку, чтобы перекричать радостно галдящее сборище.

– А кабы сошлись мы вместе – с Дона, с Днепра, с Кубани... – она узнала голос Чумакова.

– Сарынь на кичку! – выкрикнул кто-то старинный казацкий клич, служивший сигналом к разбойному нападению. Все одобрительно заревели.

Казя прижала к себе ребенка. Неужели он станет таким же, и всю свою жизнь будет проводить в грабежах и убийствах? И пойдет на Польшу с саблей в руке? Ребенок мирно сопел у ее груди. Она его ласково покачала, а потом бережно уложила в люльку и перекрестила, стараясь отогнать все тревожные мысли.

Она почувствовала на себе чей-то тяжелый взгляд. В дверях стоял Чумаков. Она быстро отвернулась, пряча от него обнаженную грудь.

– Что тебе надо? – она залилась румянцем, и ее это злило.

– Щенок-то ваш... – он икнул и не договорил. Казя отодвинулась от него еще дальше. – Чтоб ты провалилась, ведьма, – сказал он заплетающимся языком и вернулся в горницу. Казя пошла за ним и села рядом с Емельяном. Он обнял ее за талию.

– Как он, голубушка?

– Спит.

Гости сидели за низким татарским столиком, накрытым армянской скатертью. Пламя свечей в серебряных канделябрах, отражаясь, блистало на украшенных искусной чеканкой пистолетах и саблях, которые были развешаны по стенам горницы. Земляной пол скрывали толстые турецкие ковры, золотые и серебряные тарелки ломились от обильной еды.

Горница благоухала запахами вареной говядины, жареных поросят, запеченной рыбы и дымящегося борща» полного свеклы, капусты и жирных овечьих курдюков.

Казаки ели усердно, набивая животы до отвала. Вдоль стен стояли объемистые бочонки с водкой и пивом, чтобы каждый мог себе нацедить кружку-другую. На казаках были праздничные наряды: шелковые кушаки, вышитые сорочки и сафьяновые сапоги. Лица лоснились от пота, по ним каплями стекал жир; ложки без устали погружались в миски; длинные ножи кромсали на куски мясо.

Они говорили, смеялись, спорили, пели, и Казя сполна наслаждалась этим дружеским веселым застольем. Время от времени Пугачев нагибался и ласково ее целовал.

– Песню, Платон. Песню.

Печально затренькали балалайки, гомон умолк, и упоительный голос Платона наполнил низкую горницу. Он пел о юном казаке, который каждую ночь встречался у тонкой березы со своей любушкой. Ему стали подтягивать и вскоре запели дружным протяжным хором. У Кази на глаза навернулись слезы.

– Что грустишь, даня? – Пугачев обнял ее крепче.

С тех пор как родился их сын, он на свой неуклюжий манер старался быть добрым и чутким, всячески выказывая свою любовь.

– Что-то взгрустнулось.

– Не надобно сегодня грустить, – он начал хлопать в ладоши певцу. Его отец изготовился произнести речь.

– Други-казаки, мы тут сидим...

Он внезапно обмяк и уронил голову на стол.

– Дайте ему помидор!

Его голову оттянули за волосы и запихнули в рот помидор, вымоченный в постном масле – казацкое средство от чрезмерного опьянения.

Она слушала бесконечные здравицы в честь ее сына.

– За Михаилу Пугачева, чтоб он стал удалым казарм, как его батька, чтоб крошил, как капусту, турков и л-л... – казак прикусил язык. – Прошу прощения, запамятовал я...

– Ну отчего же, – крикнула она весело. – И ляхов. Идите на Польшу, вы много чего увидите, если, конечно, останетесь целы, – она засмеялась, чтобы сгладить прозвучавший в ее голосе вызов.

– Хорошо сказано, – заметил атаман Дмитрий Бородин.

– Дать Казе саблю – и не сносить нам голов. Дмитрий Бородин расчистил себе место и медленно взобрался на стол.

– Братцы, – сказал он, – стукнемся чарками за шутку.

Казаки осовело смотрели на своего атамана, стараясь не хлопать глазами и собрать воедино хмельные мысли.

– Пущай он вырастет храбрым, как его батька, и пригожим, как его мать.

Одобрительный топот ног.

Здравицы, речи, песни следовали друг за другом, по мере того как убывала водка в бочонках. Красные лица... Бороды, вымазанные в сале... похрапывание менее стойких казаков. Емельян куснул ее за ухо.

– Пойдем домой. Пойдем, даня.

Чумаков, покачиваясь, прожигал ее пристальным взглядом.

– Ты иди. Мне надо помочь Агриппине. Я быстро, – сегодняшним вечером ей хотелось его сильного тела, и она предвкушала предстоящую ночь.

Гости высыпали из хаты и с песнями пошли вниз по улице, спотыкаясь на рытвинах, затянутых тонким ледком. Наиболее подвыпившие добирались до дому на четвереньках. В чистом морозном воздухе звенел женский смех. Пугачев шагал в самой гуще галдящей оравы.

Казя помогла Агриппине убраться в горнице. Дмитрий Бородин с парой своих закадычных друзей вспоминал былые дни и походы, и Агриппина никак не могла вытурить их из-за стола. Но постепенно один за другим, сморенные усталостью и выпитой водкой, они опрокидывали свои седые головы на ковер. С полдюжины вольно разметавших ноги и руки гостей лежали под столом и довольно похрапывали. От спертого воздуха у Кази закружилась голова, и она пошла постоять на крылечке, подставляя лицо холодному ночному ветру.

На востоке небо было уже почти светлым от приближающегося рассвета. За низкими хатами смолкло пение. Генрику пришлось бы по вкусу подобное празднество. Он был бы счастливей в казацкой хате, чем в классах Конарского. На мерзлую траву, словно холодный дым, опустился туман, и где-то вдалеке завыл волк. В болоте квакали лягушки, с неба доносилось кряканье диких уток, перекочевывающих на юг. После праздничного шума все вокруг казалось благословенно тихим. Она закрыла глаза и с наслаждением вдыхала чистый холодный воздух.

Из тени высоких подсолнухов у плетня отделился приземистый силуэт. Вытянув руки, словно медведь, подкрадывающийся к добыче, он очень тихо подошел к крыльцу. Она услышала, как под его сапогом хрустнул камешек, и в тот же миг он стиснул ее руками, уткнувшись колючей бородой в ее шею. Казя беззвучно сопротивлялась, пытаясь вырваться, но он держал ее слишком крепко.

– Будет ломаться, нешто я не видел, как ты на меня пялишься. Охота мне тебя, Казя, – она видела, как при бледной луне сверкают его глаза и темнеет разверзстая яма рта. – Айда со мной, Казя, – неистово убеждал он. – Пойдем на реку.

Чумаков был мал ростом, но невероятно силен. Казя продолжала отчаянно бороться.

– У тебя есть жена, – прошептала она. – Иди к ней.

– Я видел, как ты на меня пялишься, – повторил он, присосавшись к ее губам. Он ухватил ее за набухшую грудь, так что с треском поползла ткань. Высвободив одну руку, она вцепилась ему в бороду.

– Брыкайся, ведьма, брыкайся, – приговаривал он, обдавая Казю тошнотворным запахом перегара. Она набрала в грудь воздуху и плюнула ему прямо в лицо. С проклятьем он на мгновение ослабил хватку, и, воспользовавшись этим, Казя ударила его коленом в пах. Взвыв от боли, Чумаков сразу же отступил назад, рухнул на землю и скрючился пополам. – Ты... – он выплеснул на нее поток грязной брани. Из хаты раздался голос:

– Ты там жива, Казя?

– Да. Это... это Ф-фрол, он напился.

– Пущай голову в проруби остудит, – засмеялись женщины.

Она смотрела, как Чумаков пытается встать. Похожий на гигантскую лягушку, он уселся на корточки, мотая головой и ругаясь. Выпрямиться ему так и не удалось, и, недолго думая, он пополз прочь на четвереньках.

Дверь отворилась, и из хаты выглянула Агриппина.

– Опять дитятко заревело. И все из-за ихнего шума. Кабы мужики сами детей рожали, небось не горланили бы песен.

Она взглянула вниз на дорогу.

– Что это?

– Фрол, – Казя колебалась. – Может, помочь ему?

Она придерживала рукой разорванную на груди кофту.

– Пусть его, пьяницу. Ему не впервой на карачках домой ползти.

Когда Казя снова вышла на улицу, прижимая к себе ребенка, Чумакова уже не было видно. На горизонте бледно брезжил рассвет; на ветвях вишневых деревьев и на плетнях белесоватыми клочьями висел туман. Она неторопливо шагала среди невысоких хат, наслаждаясь волшебным очарованием поздней осени.

Дома она уложила ребенка в люльку и, наклонившись, поцеловала его розовый, пуговичкой, нос.

– Поди сюда, даня, – прошептал Емельян с лавки, – покуда он снова твою титьку не захотел...

В декабре разыгрался первый буран. Три дня он кружил над степью и над крышами Зимовецкой, так что из снега остались торчать только печные трубы.

Люди забились в хаты и сидели у теплых печей, ленивые и вялые, словно сурки в своих норах. За окнами жестокий мороз сковал реку ледяным панцирем и превратил землю в гулкий промерзший камень.

Казя дремала у печки, сквозь сон покачивая ногой колыбель. Ребенок всю ночь проревел, и ей не удалось выспаться. Под утро он успокоился и теперь мирно спал, выпростав из-под пеленок руки. В горнице было жарко натоплено и уютно пахло гречишной кашей. На лавке похрапывал Пугачев.

Ветер уже полностью стих, и она слышала, как люди отгребают от своих дверей снег. Она решила выйти на улицу и подышать свежим воздухом. С Мишуткой ничего не случится, а если он проснется и заревет, то его услышит отец. Она закуталась в тяжелый овчинный тулуп, обула валенки, нахлобучила баранью шапку, а затем изо всех сил навалилась плечом на заметенную снегом дверь, которая затрещала и с натугою поддалась.

Сквозь серую пелену облаков робко проглядывало солнце. Проваливаясь в высоких сугробах, Казя отправилась к речке. Соседи, занятые расчисткой снега в своих двориках, наперебой с ней здоровались. После непрерывного завывания бурана кругом стояла удивительная тишина, которую нарушали только радостные крики ребятишек, катающих снежных баб.