– Я не претендую на глубокомыслие, – сказал он, выпив вина. – В конце концов, какая разница? Все равно меня никто не слушает.

Они молчали. Из залы доносился смех, звяканье бокалов, громкие аплодисменты. Наконец, Пулавский сказал:

– Вам следовало бы поехать в Париж.

– И что я стану делать в Париже?

– В Париже много поляков, даже королева Франции по происхождению полячка. Очень благочестивая женщина. В Версале я засвидетельствовал свое уважение ее величеству и, должен признаться, нашел ее общество слегка утомительным.

– Я мог посетить Версаль, – ответил молодой человек без энтузиазма. – Мне говорили, что он изумителен. Я мог бы побывать в Англии. Мне всегда было любопытно увидеть Англию.

«Мог сделать то, мог сделать это, – с отвращением подумал он про себя. – Но я не делаю ничего и как белка в колесе кручусь в череде жарких бессмысленных дней, будто бы жизнь – это одно бесконечное лето».

– Наверное, я и умру в Риме, – сказал он, наполовину оборотившись к свету. На его лице явственно выступил глубокий шрам, тянущийся ото лба через переносицу по левой щеке.

– Вы получили страшную рану, – тихо сказал Пулавский.

– Мне повезло, что я выжил, – уголки его рта тронула горькая улыбка. – Хотя повезло ли.

– Простите мое любопытство, но эта рана...

– Турки, – ответ прозвучал отрывисто.

Пулавский в молчании смотрел на площадь. В проеме балконной двери обнималась какая-то парочка. Из глубины зала раздалась нежная игра клавесина, и гул голосов умолк. Три года. Пулавский напряг память. Тогда произошла ужасная трагедия: турки полностью уничтожили одно семейство, родственников Чарторыйских. Об этом долго говорили в Варшаве.

– Это, часом, случилось не на Украине?

Молодой человек кивнул.

– Волочиск? – мягко спросил Пулавский.

Он не ответил.

– Простите. Если вы предпочитаете...

– Я никогда не говорил об этом, – слова были сказаны почти шепотом.

Все эти прожитые, как в спячке, годы кошмар оставался глубоко похороненным в его памяти, а теперь он ожил перед его глазами так ярко, как будто пожарище Волочиска озарило ночное римское небо и вместо одобрительных взглядов, которыми приветствовали финал музыкальной пьесы, он слышал свист клинков и потрескивание огня... Но этот человек, он, кажется, умеет слушать.

– Это случилось в день солнечного затмения... – и он удивительно бесстрастным и ровным голосом рассказал всю историю, которую Юзеф Пулавский выслушал, не перебивая.

– Я лежал без сознания около двадцати дней. Поправившись, я уехал из Липно и с тех пор уже три года не видел никого из семьи. Я даже не знаю, живы ли они, – в его словах прозвучал тоскливый вопрос.

– Живы, – медленно сказал Пулавский. – Вы ведь Баринский, верно?

– Да, я – Баринский, – не без гордости сказал он.

– Я частенько встречал вашего батюшку в сейме. Истинный патриот.

Кажется, у Раденских были дети. Ну, конечно, сын и дочь. Они пропали. Или их убили? Пулавский не мог вспомнить. Стоящая в дверях парочка продолжала обмениваться нежными поцелуями.

– Ваш батюшка будет рад, если вы вернетесь, – сказал он, – Он часто вспоминает о вас.

– Вернуться? Зачем?

В голосе Генрика сквозило такое отчаяние, что Пулавский не стал возражать. Разумеется, у Раденских была дочь. Он вспомнил свой визит в Волочиск и стройную, длинноногую девочку с ярко-голубыми глазами.

– Через несколько недель я поеду в Варшаву, – сказал он. – Если хотите, можете присоединиться ко мне.

– Я никогда не вернусь в Польшу.

Генрик провел кончиками пальцев по шраму. Казя была мертва, как утверждал в письме Адам. Никто не выжил в той кровавой резне. Она исчезла в пламени, Которое поглотило весь дом. Он никогда не вернется в страну, овеянную такими воспоминаниями. Потом, когда боль утихнет. Но утихнет ли она когда-нибудь?

– Могу я присоединиться к вам, синьоры?

Пулавский вежливо поклонился итальянцу, тому самому грузному юноше, который держал в объятиях Софи. Генрик ограничился легким кивком.

– Пресвятая Дева Мария, жара просто невыносимая. Эти званые вечера ужасно утомляют. Обычно в это время я уезжаю на загородную виллу, – он говорил по-французски с сильным акцентом и выглядел пьяным.

– Вы поляки?

– Да.

– В этом палаццо всегда полно поляков, – он ухитрился придать своей фразе оскорбительный оттенок.

Пулавский увидел, что в глазах Генрика зажглись сердитые искры.

«С этим парнем лучше не ссориться», – подумал он.

Итальянец рыгнул и, раскачиваясь на высоких каблуках, с презрением осмотрел простой, без вышивки и кружев камзол Генрика, медные пряжки на его туфлях и перевязанные узкой пурпурной лентой волосы, не покрытые париком. Один из этих поляков-бродяг, снедаемых гордостью и нищетой. Его дряблый рот искривился.

– Бродяги, – сказал он тонким запинающимся голосом. – Рим положительно переполнен бродягами.

Никто не ответил. Пулавский изучал его прищуренными глазами, сравнивая двух молодых людей. Юный фат подрагивал, словно студень, в своем шафранового цвета наряде, разукрашенном драгоценными пуговицами и золотыми застежками. Его голову украшал парик с непомерно большим бантом, а пухлое лицо от злоупотребления спиртным выглядело нездоровым. Генрик Баринский все еще оставался стройным и сильным юношей, хотя рассеянный образ жизни уже наложил на него тот же болезненный отпечаток.

Итальянец промокнул свое лицо кружевным платочком.

– Матерь Божья, я скоро растаю, – он нетвердо потянулся к бутылке.

– Ты слишком толстый, Марио, – сказал девичий голос за их спинами. – Похоже, что ты нездоров. Почему бы тебе не прилечь?

– Синьоры, – глаза Марио затуманились, и он потер рукой лоб. – Синьоры... я не помню ваших имен, – он с трудом шевелил языком. – Позвольте представить мадемуазель де Станвиль. Недавно со своим отцом прибыла из Парижа.

– С дядей, – поправила она, не сводя глаз с Генрика.

– Граф де Станвиль скоро будет, будет... – глаза Марио едва не вылезли из орбит. С приглушенным стоном он прикрыл рот рукой. Сквозь толстый слой пудры на его лице выступили капельки пота. Он быстро перегнулся через балкон, и его вырвало. Снизу послышались сердитые возгласы, проклинающие сукиного сына, который опустошил свой треклятый желудок на честных римских граждан, наслаждающихся летней ночью. Со съехавшим на сторону париком Марио, пошатываясь, покинул балкон.

– Поучительное зрелище, – холодно пробормотала девушка.

– Весьма, – согласился Генрик, который и сам от выпитого вина чувствовал себя неважно.

– Никаких секретов, мсье, – сказала девушка. – Об этом сплетничают в каждом салоне. Мой дядюшка вскоре будет назначен в Риме послом. К несчастью, я сама должна вернуться в Париж. К несчастью, ибо я обожаю Рим.

Генрик с большим интересом взглянул на девушку. Она была выше, чем Казя, и шире в кости. Густые волосы были украшены ниткой жемчуга, которая в легком беспорядке спадала на обнаженные плечи. Темно-красные банты на корсаже были заляпаны капельками свечного сала. Веер размеренно раздвигал душный воздух, и с каждым взглядом до Генрика доносился аромат ее тела, словно в платье из розовой парчи был завернут букет белоснежных лилий. Она смеялась, широко открывая рот и обнажая два ряда ровных зубов.

– Надеюсь, что мсье нравится то, что он видит, – лукаво сказала девушка. Против своей воли Генрик улыбнулся, и его боль слегка притупилась.

– Мсье не слепой, – ответил он в тон ей. Пулавский внутренне улыбнулся.

– Аманда! Иди сюда! Иди к нам! Фабрицио задумал чудесную игру... – звали ее веселые голоса из залы.

– ...Эта девушка неглупа, – услышал он голос Пулавского и понял, что девушка уже ушла с балкона. Она стояла прямо у распахнутого окна, окруженная кольцом молодых людей, каждый из которых норовил придвинуться к ней поближе.

– У нее много поклонников, – сказал Генрик. Аманда метнула на него быстрый взгляд и улыбнулась, а потом, слегка кивнув головой, двинулась в глубину залы. За ней по пятам последовала ее многочисленная свита.

– Мухи слетаются на мед, – добавил Генрик. Площадь пересекла с громким грохотом карета. Когда дребезжание колес стихло, Пулавский заговорил:

– Когда Ян Собеский в прошлом столетии проезжал по улицам Рима, у его лошади были золотые подковы. В то время Польша простиралась от Балтийского до Черного моря, а наша конница въехала в ворота Киева. Это был расцвет Польши. А теперь посмотрите на нас. Этот итальянец прав – мы превратились в нацию изгнанников, скитальцев, наемников.

Ответ Генрика не удивил его собеседника.

– Воевать – не такое уж худое занятие, – Генрик одной рукой коснулся эфеса шпаги, а другой медленно поглаживал шрам.

– За войной дело не станет, – мрачно рассмеялся Пулавский, – Прусаки. Австрийцы. Русские. Выбирайте. Или вы скорее предпочтете продать свой клинок Франции или Англии. Совсем скоро они вцепятся друг другу в глотки.

Он видел, что внимание Генрика все еще приковано к залитой светом зале, полной беспечного веселья.

– Нет, – продолжал он, – сейчас не время развивать в Польше искусства и культуру. Сначала нужно мечами возродить былую славу страны.

– Но в университете у Конарского нас учили, что...

– Это преждевременные теории. Он не понимает, что сейчас Польше нужны солдаты, а не ученые. Ибо подходит время, запомните мои слова, пан Баринский, когда Польша будет отчаянно бороться за свое существование. И тогда ей понадобятся такие люди, как вы. Не забывайте это. Теперь идите и развлекайтесь. Генрик не сдвинулся с места.

– Черт возьми! – сердито взорвался Пулавский. – Вы что, единственный, кого гложет тоска? Соберитесь, молодой человек. Берите, что вам дает жизнь, и хоть на несколько коротких часов забудьте о прошлом.

– Три года я пытался забыть об этом, – пробормотал Генрик.

Вскоре Пулавский оставил его и вышел в залу. Генрик медленно последовал за ним.