— Да, буду, давайте.

Вяло протянула руку, приняла стакан, глотнула воды. Противная, теплая. Поморщилась, осторожно поставила стакан перед собой, оплела его пальцами. И заговорила уже спокойнее, даже с оттенком дружелюбного панибратства.

— Послушайте, Геннадий Григорьевич… Вы извините меня, ради бога, за такую реакцию. Но сами посудите — даете направление в такую больницу и не говорите ничего… Я же знаю, что это за больница — тридцать четвертая. И знаю, каких больных туда направляют. Недавно мы всем департаментом замечательную сотрудницу хоронили — как раз оттуда и забирали… Не бойтесь сказать мне правду, Геннадий Григорьевич.

— Вам в больнице все скажут, Анна Васильевна… Нужно еще ряд исследований провести, чтобы…

— Так. Знаете, мы вот что с вами сделаем. Мы начнем наш диалог сначала. Вы сказали, что вам принесли заключение маммологического обследования и что результат плохой. И даже очень плохой. Ведь так?

— Ну… В общем…

— Так чего вы резину тянете? Жалеете бедную кошку и отрезаете по кусочку от ее хвоста? Я понимаю, что у вас еще опыта нет, но поверьте — нельзя же так! Это по меньшей мере непрофессионально, Геннадий Григорьевич!

Он вдруг вспыхнул, дернулся в своем креслице, нервно переложил ногу на ногу, глянул на нее затравленно. Где-то по краешку сознания горьким пунктиром скользнула усмешка — не надо было тебе, парень, в медицинский идти, экий ты ранимо впечатлительный…

— Так что у меня, Геннадий Григорьевич? Вы можете мне четко и внятно сказать?

— Ну, в общем… Да, могу…

— Так и говорите!

— Су… Судя по всему, у вас уже запущенная форма заболевания… Я думаю, ближе к третьей стадии… Но в больнице проведут еще…

— Да ладно, слышала я про больницу! — резко оборвала она его, с силой сжимая пальцами тонкий стакан. В какую-то секунду очень захотелось, чтоб он сломался в ее пальцах, чтоб осколки жадно впились в ладонь и чтобы кровь брызнула ярким фонтаном — живая, алая, теплая. С самого начала этого разговора ей казалось, что сердце гоняет по организму не кровь, а холодную ядовитую субстанцию, похожую на серную кислоту…

— Это что же, Геннадий Григорьевич… Я умираю, что ли?

— Нет, Анна Васильевна, нет… — совсем по-детски замотал он головой, чуть выпучив глаза. — Конечно, состояние критическое, но специалисты в больнице сделают все возможное… Там очень хорошие специалисты, Анна Васильевна!

— А все возможное — это что? Операция, что ли?

— Ну, в каком-то смысле… Я думаю, в вашем случае все-таки не обойтись без радикальной мастэктомии…

— Я не понимаю… Что это — маст… экто…

— Это ампутация, Анна Васильевна.

— Что?!

— Да. Ампутация груди. Да вы не пугайтесь — потом вам сделают восстановительную операцию! Может, через год… Как пройдете курс химиотерапии… А может, после курса гормонального лечения… Главное — нельзя больше затягивать по времени, понимаете? Вот, возьмите, пожалуйста, направление… Я тут все написал…

Он еще что-то говорил, помахивая перед лицом детскими ладошками — она уже не слышала. А потом вдруг расплылся перед глазами, пошел зыбкими волнами — голова-плечи — узкая куриная грудка… Обожгло щеки, и она удивленно дотронулась до них ладонями — плачет, что ли? Откуда вдруг такие горячие слезы взялись, если в организме все заледенело отчаянием? Вместо сердца — тяжелая льдина. Вместо брюшины — корка твердого льда, и не вздохнуть…

Отерла торопливо щеки, с шумом втянула в себя воздух. И на самом выдохе, будто на верхушке айсберга, сверкнула неожиданной простотой мысль — а ведь она запросто могла проигнорировать эту обязаловку-диспансеризацию… Попустилась бы квартальной премией и не пошла. И жила бы себе дальше, сколько… можно было. Зато бы — жила, не обремененная этим ужасным знанием. Дура, дура, зачем пошла… Не зря же к больницам с детства идиосинкразию испытывала…

— Скажите, Геннадий Григорьевич… А можно… я подумаю? — спросила неожиданно для самой себя, все еще цепляясь за ту мысль на вершине айсберга-вдоха.

Он глянул на нее исподлобья, спросил осторожно:

— О чем подумаете, Анна Васильевна?

— Ну… Я же имею право… Решать.

— Что — решать?

— Судьбу свою, что! Я имею право решать, ложиться мне под нож или жить с этим, сколько мне там осталось… Ведь имею?

— Ну, это уж совсем глупо, Анна Васильевна… Медицина сейчас в этом смысле далеко шагнула, в смысле реабилитации…

— Да, вы говорили уже. И тем не менее.

— Глупо, Анна Васильевна!

— Знаю, что глупо! Но все равно — у меня должно быть время подумать. Дайте мне две недели, я подумать хочу.

— Нет…

— Да!

— Ну хорошо, давайте — неделю… Хотя зря вы так, Анна Васильевна. А хотите, я вам хорошего психолога посоветую? Он как раз этой стороной специфики занимается…

— Не надо мне никакого психолога. Я к вам приду через две недели. Я сама все решу, Геннадий Григорьевич. Мне… Мне принять надо… Или не принять… Я сама решу.

— Скажите, а… Родные и близкие рядом с вами есть?

— Есть. Сколько угодно у меня и родных, и близких. В общем, я не прощаюсь, Геннадий Григорьевич… Я приду ровно через две недели… — уже на ходу проговорила она, выбегая из кабинета.

— Через неделю! Лучше через неде…

Захлопнула дверь на полуслове, быстро прошла по коридору, потом понеслась вниз по лестнице, выстукивая каблуками тяжелую дробь.

Выскочила на улицу — дождь… Холодный, мелкий, ноябрьский. Как хорошо — холодным дождем по лицу… Жадные маленькие иголочки набросились, как рыбки-пираньи. На ходу отерла лицо ладонью, удивилась его горячности — опять ревет, что ли? Все ощущения перепутались, и непонятно, где и что. Где — дождь, а где — слезы…

Этим же вечером она напилась. Достала из бара непочатую бутылку «Абсолюта» — два года стояла нетронутой, как сувенир из «дьюти фри» после какой-то поездки. Наливала в стакан, глотала жадно, как воду. И все казалось, что спасительный хмель не берет — организм категорически не желал отключаться. Всю бутылку в себя влила — литровую… Потом вдарило по мозгам — сразу, как обухом топора. Не помнила, как оказалась в постели. В ней и провела всю субботу, страдая жестокой лихорадкой и через невыносимую головную боль удивляясь — как это люди пьют? Это какая же мука из мук и уж никак на спасительный обморок не похоже…

А сегодня, в воскресное, стало быть, утро, пришлось вставать. И жить. Вот и душ приняла. И даже себя в зеркале рассмотрела — по привычке…

— Мам, ты уже все?

Антон поскребся в дверь ванной — было слышно, как он нетерпеливо переступает с ноги на ногу.

— Сейчас… Минуту еще. Подождешь, не описаешься.

— Да мне быстрее надо, я тороплюсь, мам!

Накинула на себя халат, обвязала голову полотенцем, привычно соорудив из него высокий тюрбан. Вышагнула из ванной, и он тут же гибко просочился у нее за спиной, рывком захлопнул дверь.

— Тебе омлет сделать или глазунью? — спросила громко, направляясь в сторону кухни.

— Да мне все равно… — расслышалось сквозь шум льющейся из крана воды.

Ну, все равно, так все равно. Значит, глазунью. С омлетом хлопот больше. О, а на кухне-то — глаза бы не видели… Полная раковина грязной посуды, сухие хлебные крошки на столе, капли от кетчупа, как кровь… Ну да, все правильно. Антошенька никогда не удосужится за собой убрать, у Антошеньки мама есть. Хорошо тут вчера похозяйничал, пока она в похмельном отравленном забытьи валялась… Нет, надо отдать должное, заглядывал он в спальню, интересовался, что с ней. И даже таблетку от головной боли предлагал принести. Хороший сынок, заботливый. Лучше бы посуду за собой помыл. А вечером, видать, смылся под шумок. Вернее, под ее убитое дремучее состояние.

Так… Посуду — потом. А сейчас — кофе. Наикрепчайший, в большую кружку, с лимоном. Да — и яичницу…

Хлопнула дверь ванной, и вот он, сынок, нарисовался в проеме кухни. Крепкий, ладненький, румянец во всю щеку, попка-орешек в черных трусах-боксерах.

— Садись, завтракай… Мог бы вчера и посуду помыть, между прочим.

— Да я не успел, мам…

— А чем, интересно, так занят был?

— Гулял…

— Ну, понятно. И во сколько домой пришел?

— В двенадцать.

— Не ври! Когда это ты со своих гулянок в двенадцать возвращался? Опять, наверное, с Димкой всю ночь по клубам зажигали?

— Нет, не зажигали.

— Да? А отчего так?

— Материальные трудности, мам. Денег нет.

— Это что, намек? Раскрывай, матушка, кошелек, мне погулять не на что?

— Да ничего я такого… Ты спросила, я ответил, вот и все. Ничего мне не надо, если ты так вопрос ставишь.

— Как я ставлю вопрос?

— Да ладно, мам… Все, закрыли тему.

— Антон! Ты как с матерью разговариваешь?

— А как я разговариваю?!

— Нагло, вот как!

— Ну, мам… Не заводись, прошу тебя.

— Это я? Я завожусь?

— Ну, мам…

— Ага — мам! Тебе же без толку объяснять — что в лоб, что по лбу!

— Это ты про деньги, что ли?

— Нет, не про деньги! Ночами бог знает что в городе делается, кругом один криминал! Сколько раз тебе говорила — сведешь мать в могилу…

Сказала, и задохнулась от страшного слова, невзначай выброшенного в пространство. Будто струна внутри лопнула, прошлась по телу вибрацией — дзинь-нь-нь…

Торопливо отвернулась к плите, зачем-то помешала ложкой набухающий в турке кофе. И оставалось-то две секунды, чтобы пенка до края поднялась… Вдохнула, выдохнула, осторожно напрягла память — а ведь и впрямь она, бывало, это выражение не уставала повторять — сведешь мать в могилу…

Нет, сейчас она к этим ночам-ожиданиям уже приспособилась как-то. Адаптировалась нервная система. А поначалу, когда вошли в юную жизнь сыночка эти ночные клубешники… Это был ад, кромешный ад.