Осторожно спустившись со стремянки, медленно подошла к окну, распахнула створку, подставила разгоряченное лицо ворвавшейся в комнату холодной струе воздуха. Вот так, охладись немного, бегунья. Так и до финиша добежишь, и упадешь замертво. В буквальном смысле замертво.

И побежала по коже слезная изморозь страха, и привычно кинулось в голову — соберись, Анька, тряпка! Потом, потом будешь плакать, себя жалеть. А сейчас перебороть себя надо, остановиться под ужасающий скрип тормозов. Давай, ты можешь, Анька.

Так. Значит, мысль первая, самая здравая — это очень хорошо, что мама приезжает. Очень вовремя, главное. Близкий человек рядом — это же здорово. Особенно в такой момент. Мать — самый близкий человек. Ближе некуда. И хорошо, и спасибо ей…

Закрыла окно, шагнула к дивану, села. И поплыл в голове предстоящий трудный разговор…

— А знаешь, мам, у меня ведь беда.

— Что такое, доченька, что случилось?

— У меня онкология, мама. В понедельник в больницу ложусь на обследование. Потом операция, потом химия…

— О, господи… Ну как же так, доченька… Ты меня просто убила сейчас… Как же так? Нет-нет, я этого просто не переживу, я не смогу…

— Мама, возьми себя в руки. Не плачь, пожалуйста. Все будет хорошо, я справлюсь.

— Нет, ты не понимаешь! Ты не понимаешь, как я за тебя волнуюсь! У меня сейчас сердце разорвется от горя! Я всю жизнь только и делаю, что переживаю за тебя, и вот, пожалуйста… Не было дня, чтоб я не думала о тебе… Нет, я не переживу этого, не переживу! Я умру от горя…

Да, наверное, все именно так и будет. И залитое слезами мамино лицо, и тихий голос, и отчаянные глаза. И ее растущее изнутри раздражение, как защитная стена. И желание произнести сердито:

— Мам, прекрати… Скажи мне еще — как ты посмела, дочь, я же волнуюсь… Как тебе не стыдно меня огорчать, я же так за тебя всегда переживала… Ну послушай себя, мама, в конце-то концов! Я — волнуюсь! Волнуюсь — я! Это же невыносимо, мам!

Конечно, ничего такого она ей не скажет. Потому что мама не поймет, не услышит. Будет плакать, смотреть сладко-горестно. Ах, какое же у меня горе, мое горе горше всех, и даже дочь, бессердечная, не слышит моего горя…

Ох уж этот знакомый с детства горбик собственной пристыженности! И сейчас дает о себе знать, вызывает стойкий, но молчаливый протест. И никуда от этого горбика не деться. Нет, Иван, ты не прав, не услышит она… Лучше уж так — терпеть, идти с горбиком дальше.

И, словно в ответ, зазвучали в голове слова Ивана — нельзя терпеть! Надо разговаривать, надо ссориться, надо кричать в конце концов! Надо биться эмоциями! А бежать — это совсем не выход… Это усугубление, если хотите…

Ожил на тумбочке, запел свою песню мобильник, и она бросилась на его зов благодарно. Тем более родное имя на дисплее высветилось — Антон…

— Доброе утро, мам!

— Доброе, сынок…

— Мам, а в котором часу бабушкин поезд приходит, я вчера забыл спросить?

— Вечером, в половине восьмого…

— Ага, понял! Ну, ты не волнуйся, я встречу! Я сегодня коллоквиум по квантовой механике спихнул, мам!

— Да ты что?! Молодец, поздравляю! Горжусь!

— Ага… Ну, все, до вечера, мам!

— До вечера, сынок!

Села на диван, улыбаясь, зажав в горячих ладонях мобильник. Вот же… Вроде ничего особенного, короткий совсем диалог. И обычный вроде. Но… Но! Проклюнулась в этом диалоге, дала росток новая какая-то нотка, чистая, звонкая, замечательная! Нотка сыновнего к ней доверия. Такого вкусно счастливого, что голова кругом пошла…

Значит, поверил. Поверил, что она его наконец услышала. Какое счастье — сын ей поверил…

Нет, а как она ему раньше-то, господи! Ах, мол, я волнуюсь, когда тебя дома нет! Я — волнуюсь! Волнуюсь — я! И стыд-позор тебе за мои волнения, плохой ты сын! Конечно, плохой, если я — волнуюсь! Как говорится, с шашкой наголо, вперед и с песней, и с маминым флагом в руках — права, права была Лерка…

Вот уж воистину — момент откровения. Господи, да что ж у нас получается… Сынок, значит, не побоялся до нее достучаться, а она… Ведь она же поняла, она услышала! Значит, и мама ее должна услышать, должна понять?

Да, Иван прав. Они с мамой обе из породы людей — железобетонных отрицателей. Вся и разница в том, что она от маминого железобетона бегством спасалась… Так быстро бежала — чуть мимо своих детей галопом не пронеслась! И слава богу, что сами дети ее железобетон проломили… Теперь, стало быть, ее очередь своей маме помочь?

Какой он умный, Иван. А главное — в самый трудный момент ей судьба этого Ивана подсунула! Явно ведь неспроста…

Вот бы его с мамой познакомить! Сам бы на нее посмотрел… Хотя не получится, наверное, слишком уж мало времени остается. Да и зачем в таком случае это знакомство… Нет, ни к чему. Ну, вот заявится она с ним домой… Ну, представит — это, мол, Иван, а это моя мама, Александра Михайловна… И дальше что? Мама, конечно, улыбнется вежливо и тут же будто в себе замкнется, опустит взгляд, отойдет в сторону. Сядет где-нибудь в уголке, подожмет сухие губы, сложит ладонь в ладонь, как оперная певица, локотки плотно к бокам прижмет. И будет молчать, даже в разговор не вступит — клещами из нее слова не вытянешь. Но она-то знает, как обманчиво это молчание! На самом деле оно весьма и весьма чуткое, затаенное, любопытное молчание исподтишка… Такое любопытно внимательное, что…

Вот, опять она! Еще и нет ничего, а уже к раздражению готова! И попробуй потом ответь на тихие мамины вопросы без раздражения!

— Доченька… А он кто да кто, этот Иван? Где ты с ним познакомилась?

— В кафе, мам.

— В кафе? А что ты делала — в кафе?

— Романсы я там пела!

— Я же серьезно, доченька…

— И я, мам, серьезно. Я вот уже несколько дней по вечерам пою романсы в кафе.

— Ты? Зачем? Боже, какой ужас… У тебя что, денег нет?

— Есть у меня деньги, мам. Это я просто так, ради удовольствия.

— Но… Какие еще романсы? Разве ты умеешь… петь романсы?

И обязательный ужас в глазах, приправленный материнским страданием. Позор, позор — дочь поет романсы в кафе… Какая низость, какой удар по материнскому самолюбию… Разве этому надо было всю материнскую жизнь посвятить, чтобы… И так далее, как говорится, по тексту. Словами не высказанное, но… Лучше бы уж словами. Любыми. Пусть даже самыми грубыми…

Вдруг подумалось — а она ведь и впрямь не слышала, как ее дочь поет… Если, конечно, не считать того школьного вечера, давно, наверное, забытого. Странно, но ей тогда, еще в школе, казалось, что если мама узнает — отнимет у нее эту увлеченность. Потому что это ее собственная, личная увлеченность! Отнимет, как нечего делать — со всеми звенящими нотками аккордов и тембрами голоса, со всеми изюминками, с огромным куском вложенного в это занятие естества… И Вертинского тоже отнимет. И Алябьева. И потому надо беречь, беречь… Как скупой рыцарь бережет свое сокровище…

Так, стоп. Ага, вот оно. Наверное, это и есть та самая точка отсчета, в которую надо вернуться. Надо маме спеть — вот оно что! Спеть, чтобы она услышала! И поверила — нельзя претендовать на душу и естество своего ребенка, нельзя туда лезть, как бы страстно этого ни хотелось!

Подумала — и вздрогнула невольно, испугалась вдруг. А что, если Лерка с Антоном… Вдруг они тоже от нее что-нибудь… охраняют? Чтобы не лезла, не брала нахрапом? Да, вполне может быть… Познакомилась же Лерка со своим Герой в картинной галерее… Да и Антон, как ни зайдешь к нему в комнату, все время вздрагивает и закрывает картинку на мониторе…

Ладно, пусть охраняют, что ж. Сама виновата. Теперь уж по факту надо принимать. Как говорит Иван — идти по параллельной дороге и тайно побрасывать соломки из-за кустов, чтобы не сильно расшиблись, если упадут. Да, нет никакой разницы — большие у родителей ошибки или маленькие… Все одно — дорога потом параллельной выходит.

Вздохнула грустно, огляделась — так и не довела до конца начатую уборку. А главное — расхотелось уже. Да и бог с ней, с этой уборкой… Что за нервная суета в самом деле? Тоже — придумала себе доказательства… Доказательства — чего? Своей дочерней отчаянной самости? Или трусости, порождающей отвратительно стыдное раздражение? Вот второе — оно ближе к правде, пожалуй.

Да, надо будет потом Ивану рассказать, как она сама с собой боролась. И как дорогу в исходную точку нашла. Теперь главное — по этой дороге пройти…

* * *

Нежно прозвенел колокольчик над дверью кафе, шагнула из холода в тепло, улыбнулась восседающей за столиком администратора Филимоновой — привет, мол, я уже здесь. Та радостно затрепыхалась на своем стуле, махнула полной рукой, не отрывая телефонную трубку от уха. Потом вдруг пошевелила бровями, скосила глаза на трубку, затем опять уставилась на нее радостно-возбужденно:

— Да, сегодня поет… Нет, простите, никак невозможно, все столики до воскресенья расписаны… Да я бы рада, но честное слово, никак не могу! Нет, ну как же в проходе постоите, здесь не концертный зал…

Оторвав трубку от уха, Филимонова покрутила пальцем у виска, глянула на нее страдальчески, закатила глаза к потоку. Потом снова заговорила в трубку вежливо:

— Поверьте, мне очень жаль вам отказывать… Что? Да, Анна. Анна Каминская. Ой, простите… По мужу она Лесникова. Да, да, Анна Лесникова. Ой, ну это вряд ли… Погодите, погодите секунду…

Прижав трубку к объемной груди, спросила свистящим шепотом:

— Аньк… Тут спрашивают, есть ли у тебя записи, на каком сайте искать… Чего ответить-то?

— Хм… А ты скажи, что я нынче только на Бродвее выступаю, в «Карнеги-холл». Ну, иногда еще в парижской «Олимпии»… Все концерты вперед расписаны, не до записей, мол.

Филимонова вздохнула, надломила укоризненно бровь, чуть дрогнула уголком рта. Снова прижав трубку к уху, проговорила вежливо: