Вот откуда на Люськином пьянстве-безответственности могли такие цветы взрасти, интересно? Они ведь действительно мать любят, по-настоящему… Такую — и любят. Которая для них — ну ничего. Просто — ничегошеньки. А они, глядишь, вечером ее тащат из дворницкой, как священную корову… Пьяную — корову. И никакими заборами не отгораживаются. Почему? Вопреки здравому смыслу, что ли?

Когда снова из прихожей полилась музыка дверного звонка, уже посмотрела в глазок, чтоб еще раз не проколоться. Ага, Лерка стоит, уныло смотрит себе под ноги. Хоть бы улыбнулась для приличия — все-таки в родной дом приехала. Торопливо повернула рычажок замка…

— Мам, что случилось? — глянув ей в лицо, испуганно спросила Лерка.

— А что такое?

— Да у тебя лицо, будто ты недавно плакала… Антон что-то натворил, да?

— Нет, ничего Антон не натворил.

— А чего тогда…

— А тебе, можно подумать, не все равно. Даже странно, что ты вообще мне в лицо взглянула. Ты ведь надеялась, что меня дома не будет, правда?

— Но я же тебе позвонила, мам!

— Ну да. Ты ж думала, я на работе, хотела за ключами приехать. Кстати, а где твой комплект ключей от квартиры?

— Да я его и не брала…

— Ага, понятно. Значит, совсем решила все ниточки обрезать. Даже ключи не взяла. Я не я, и хата не моя, забудьте.

— Мам… Не начинай, пожалуйста, а?

— Да ничего я не начинаю, просто констатирую факт… Ладно, проходи, я чайник поставила. Или, может, есть хочешь?

— Нет, есть не хочу. А чаю… Чаю, давай, попьем… Только недолго, мне к трем дома надо быть.

— Что, Гера регламент установил?

— Нет. В три часа сантехник придет, у нас кран на кухне подтекает.

— А сам Гера не может кран починить?

— Нет, не может. Он к выставке готовится. С утра до вечера в мастерской пропадает.

Лерка не говорила, а будто выталкивала из себя ответы на ее вопросы. Вежливо-натужно выталкивала, тихим, старательно спокойным голосом. Так говорят, когда изо всех сил себя сдерживают, боясь взорваться возмущением. Наверное, это хорошо, наверное, это правильно — еще бы посмела хамить матери… А с другой стороны — так и подмывало на ядовитые провокационные вопросы! Кипело внутри раздражением!

— Лер… А почему ты… Вот так со мной разговариваешь?

Не сдержалась-таки, зазвенел голос обидой. Дрогнула рука с чайником, пролился кипяток мимо Леркиной чашки. Схватила салфетку, принялась нервно елозить по столу, промокая натекшую лужицу.

— Вот скажи мне честно, Лер… Что со мной не так, а? Чем я тебе не угодила, я не понимаю? Чего ты… стену против меня выставила?

Лерка глянула коротко, боязливо, вздохнула тяжело. Придвинула к себе чашку с кипятком, задумчиво побултыхала в ней чайный пакетик, ухватившись двумя пальцами за бумажку-ярлычок.

— Ну? Чего ты молчишь? Сказать нечего, да?

— Мам… А ты действительно… хочешь об этом поговорить?

— Да, хочу!

— Ты уверена?

— Лера… Ты не забыла случайно, с кем сейчас разговариваешь? Откуда этот менторский тон? Ты, между прочим, с матерью разговариваешь!

— Да нет, мам, я не забыла. Дело в том, что я не знаю вообще, как с тобой разговаривать. Я боюсь — ты меня не услышишь…

— Ну, уж постараюсь как-нибудь!

— Не раздражайся, мам… Видишь, еще и разговора не начали, а ты уже раздражена…

— Ну… Хорошо. Ладно. Допустим, я спокойна, как никогда. Давай сначала начнем — объясни мне, глупой, что со мной не так?

— Да не в этом дело — так или не так… Просто ты… Как бы это сказать… Слишком впряглась в свое материнство. Ты в этом процессе и лошадь, и кучер, и упряжка… Порой и сама уже не осознаешь, как сильно вожжи натягиваешь. Ты все время давишь и давишь, мам… Ты жить не даешь…

— А что ты имеешь в виду под жизнью? Свою дурацкую связь с Герой, что ли? Ничего себе — жизнь! И что мне делать, если я вижу, как ты ошибаешься? Уже и предостеречь не могу от ошибок? Думаешь, у меня сердце не болит, и я не знаю, чем все это закончится?

— Да чем бы ни закончилось, мам! Это же у меня закончится, а не у тебя! И если я ошибусь, то это будет моя ошибка, а не твоя!

— Да… Но если можно без ошибок… То почему нет? Я же о тебе забочусь, я не могу иначе, я же мать! У меня перед вами, детьми, долг есть! Пресловутый первородный материнский долг!

— Да в том-то и дело, что долг… Это ты сейчас хорошо сказала — именно долг. Убейся, но материнский долг выполни, правильно? Другого пути нет. А только… Мы-то с Антоном тут при чем? Мы не можем быть заложниками твоего долга, мам!

— Заложниками? Что значит — заложниками? Я что, изверг, чтобы держать вас в заложниках? Я же люблю вас, я переживаю, забочусь… Как все нормальные матери…

— Да, конечно. А мы должны эту заботу ценить. И переживать о твоих переживаниях.

— Ну да… А что, ценить и сопереживать — это плохо?

— Нет. Не плохо, наверное. Да мы и ценим, ты не думай… Но нельзя всю жизнь посвятить только этой ценности, мам. А ты именно этого требуешь, других вариантов не оставляешь. Втягиваешь нас в свое материнское обязательство, манипулируешь…

— Чем это я манипулирую, интересно?

— Да заботой с переживаниями и манипулируешь. Я, мол, забочусь, а вы не цените. Я переживаю, а вы убиваете равнодушием. Обвиняешь, упрекаешь, пристыживаешь… У Антона так вообще, кроме эгоиста, другого имени нет. Ну, накосячил тогда, я понимаю, когда ночью из клуба не позвонил… Но ты ж ему так потом свои ночные страдания преподнесла, что у него комплекс вины моментально горбом на спине вырос! А он же молодой пацан совсем, он интуитивно не выносит чувства вины! Потому и бежит из дома! Хоть где, лишь бы не дома!

— Но я же действительно тогда чуть от страха не умерла… Он должен был знать…

— Да, должен, но не таким способом. Страшно быть объектом твоего обвинения, мам. Невыносимо страшно. Получается, что это и есть изнанка твоей заботы. Парадокс…

— А ты? Выходит, и ты от чувства вины из дома бежишь? А вовсе не от великой любви к Гере?

— Нет, я люблю Геру. Правда, мам. И прошу тебя — отпусти меня, наконец. Я и впрямь уже устала от твоего материнского долга и материнской заботы стеной отгораживаться.

— Хм… А зачем — отгораживаться? Давно надо было со мной поговорить, объяснить все…

— С тобой — поговорить? Тебе — объяснить? Да я и сейчас удивляюсь, что ты сидишь, слушаешь, не злишься и не перебиваешь! Обычно ты даже паузы для ответа не предполагаешь… Что бы тебе ни ответили — все равно не услышишь… А чтоб тебя в чем-то обвинить… Это уж вообще… Неблагодарные дети не могут ни в чем обвинить хорошую мать, права не имеют! Одно и могут — трусливо сбежать…

— Ты сейчас очень жестокие вещи говоришь, Лера. Да, наверное, я была во многом не права, я признаю… Но и ты тоже… Тоже сейчас обвиняешь… И даже не думаешь, как я буду со всем этим дальше жить…

— Да нормально, мам. Ты ведь сбежала когда-то от бабушки, правда? Помнишь, какие ты ужасные моменты из своего детства, из юности рассказывала? Как она на тебя давила, как стремилась во всем контролировать… Как ты отдирала ее от себя, завоевывала свободу с боями… И никогда этого обстоятельства не стыдилась, правда? А что по сути с тобой произошло, и не задумывалась…

— А… что со мной произошло?

— Да то и произошло, что ты с поля боя сбежала, а бабушкин флаг с собой прихватила. Тебя контролировали — ты контролируешь. Тебя обвиняли — ты обвиняешь. Ты была неблагодарной дочерью — теперь я у тебя неблагодарная дочь… Все движется по кругу, мам. Ничего не меняется. В собственном глазу бревна не видно, он же собственный, глаз-то.

— Нет, Лер… Это не так… Не надо сравнивать, со мной все по-другому было…

— А я и не сравниваю, совсем не сравниваю. Я просто пытаюсь тебе объяснить… Может, и неказисто пытаюсь, жестоко, грубо. Но мне очень хочется, чтобы ты меня услышала, мам… И поняла…

Сказала — и сникла вдруг, будто выдохлась. Суетливо подхватила дрожащими пальцами чашку, поднесла к губам, сделала большой глоток, осторожно поставила на стол. И глянула — боязливо, настороженно, с досадой на саму себя — чего, мол, разговорилась…

— Ладно, мам, я пойду. Мне еще в аптеку надо зайти, в магазин…

— А вещи? Ты же за зимними вещами приехала!

— Потом… Потом как-нибудь…

— Погоди, Лер!

— Нет, я пойду… Не могу, прости…

Сорвалась с места, помчалась в прихожую, торопливо натянула на себя куртку, сунула ноги в ботинки. Она стояла рядом обескураженно, не зная, что ей сказать. И то — растеряешься тут, после такого разговора… Поговорили, что называется, мать с дочерью… Живи теперь с этим, как хочешь.

Только когда за Леркой закрылась дверь, опомнилась — про больницу ничего не сказала! И тут же подумалось — а может, и не надо пока, на фоне услышанных обвинений… Ведь не поверит, скажет — манипуляция!

Вздохнула, тихо побрела обратно на кухню. Встала у окна, глянула вниз, во двор. Опохмелившаяся Люська сидела на детских качелях, съежившись жалким воробушком, глядела в ноябрьский день беззаботно. Потом оттолкнулась носками ботинок от земли, качнулась туда-сюда, еще и растянула губы в блаженной улыбке.

Хорошо тебе, Люська. А ей… За что ей все это? Может, за маму? Как там Лерка сказала — про флаг… Боже мой, неужели… оно так на самом деле и есть? Надо же, никогда не задумывалась… Да, если вспомнить…

* * *

— Анюта… Что это, объясни мне?

Мама стояла посреди комнаты, держа в руках тетрадь в серой коленкоровой обложке. Сердце бухнуло, подкатило к горлу, и голос через него выбрался наружу хриплым, виновато-испуганным:

— Это… Это мой дневник, мам…

— Да, я понимаю, что дневник. Я его уже прочла, весь, от корки до корки. Я же тебя не об этом спрашиваю, Анюта… Я просто не понимаю — зачем тебе все это нужно…