А впрочем — пусть так и думают. Теперь главное — чтобы у Остапенко хорошее настроение было.

Постучала в дверь, вошла мышкой, присела на краешек стула, улыбаясь.

— Что у вас, Анна Васильевна? — поднял от бумаг голову, глянул поверх очков.

— Вот, Андрей Иваныч, заявление…

Робко положила перед ним листок, вздохнула заранее — понимаю, мол, извините за наглость.

— Так, что тут у вас… Ага, в счет отпуска… Две недели… Погодите, какой отпуск? Да вы ж недавно…

— Мне очень нужно, Андрей Иваныч!

— Да что значит — нужно! Мало ли — нужно, всем нужно! А работать за вас кто будет?

— Я думаю, Ксения Максимовна справится…

— Да вы ж недавно ругали ее на чем свет стоит! И справку она запорола, вам же потом переделывать пришлось! Тоже не нашли ничего умнее — подсунуть мне Ксению Максимовну!

— Она научится, Андрей Иваныч. Вообще-то она способная девочка. Заодно и попрактикуется в мое отсутствие.

— А мне эта практика чем выйдет? Вы подумали? Тем более Юлия Сергеевна уже вторую неделю болеет… Еще и вы уйдете… Нет, я не стану это визировать, уж извините.

— Да я понимаю, Андрей Иваныч… Но две недели все равно ничего не определят, если по большому счету. Пожалуйста, Андрей Иваныч, я вас очень прошу!

— Хм… А что у вас случилось-то? Семейные обстоятельства, что ли?

— Да. Семейные обстоятельства.

— А что, на них надо именно две недели, меньше нельзя?

— Нельзя, Андрей Иваныч.

— Ну, я не знаю… Конечно, не хотелось бы вас обижать, вы специалист замечательный, свое дело знаете… Давайте договоримся так — я отпускаю вас на неделю. Да, на неделю я завизирую.

— Две, Андрей Иваныч…

— Вы что, Анна Васильевна, торговаться со мной намерены?!

Эка, как голос-то зазвенел. Сейчас не так одно слово скажешь, и вообще ничего не подпишет. Ладно, пусть будет неделя. В ее нынешнем положении и неделя — целая жизнь. А две недели — двойная жизнь. Эх, Остапенко Андрей Иваныч, если б ты знал, что половину жизни от меня росчерком пера отсекаешь… Хороший ты мужик, но не орел… Ох, не орел…

— Хорошо, Андрей Иваныч, пусть будет неделя. Спасибо.

— Да не за что… Без ножа меня режете, еще и спасибо… Не надо меня благодарить, идите, Анна Васильевна. Вот, возьмите ваше заявление, я завизировал. Через неделю жду. И не вздумайте на больничный уйти! Через неделю я вас жду, не подведите!

Вышла за дверь, усмехнулась. Ага, ждите, Андрей Иваныч. Может, и приду через неделю. А может, и не приду. Неделя покажет. От понедельника до воскресенья — большой срок…

* * *

Вышла, медленно побрела в сторону троллейбусной остановки. Можно, конечно, и пешком до дома пройтись, времени-то теперь — навалом… А что, она ж хотела — много гулять, ходить, думать…

Нет, не хотелось гулять. Снег, обильно выпавший накануне, с утра превратился в грязную кашицу, противно чавкал под ногами, летел из-под колес проезжающих мимо машин. И на душе было противно — трусливо и слезно. Как будто последнюю ниточку оборвала, сознательно вытолкнув себя на свободу. Ну, вот она, свобода, делай, что хочешь, иди, куда хочешь. Ты же сильная, не трусь и не плачь. Господи, какую же силу надо иметь, чтобы действительно считать себя сильной! По-настоящему сильной…

Пока ехала в троллейбусе, слезы нахально толклись внутри, и трудно было удержать их в себе. Но удержала-таки. От остановки до подъезда бегом бежала — сейчас, сейчас, миленькие, сейчас отпущу на свободу… Захлопнула за собой дверь, и — обрушились. И ноги сами собой подкосились, и сил не было даже ботинки снять. Сидела в прихожей на тумбе, рыдала с хрипом, с кашлем, с икотой, до боли напрягая измученную диафрагму, размазывала их по лицу, ощущая болезненное удовлетворение — еще, еще…

А потом слезы закончились — враз. Даже обидно стало — и поплакать по-человечески нельзя, чтобы до полного изнеможения, до сонной истомы. Голова ясная, холодная, злая. Протопала в ботинках на кухню, припала к стакану с водой, досадливо оглянулась на грязную дорожку следов, оставленных на линолеуме.

Села на стул, опустила плечи, просунула меж коленей ладони, качнулась взад-вперед. Хоть бы еще поплакать, что ли. Так хорошо было сейчас плакать… Горячо, сладко, бездумно. А теперь — пустота внутри. Больная тяжелая пустота. Никому, кроме нее, не нужная. Кому нужна больная тяжелая пустота? Целая неделя пустоты?

Да, неделя. Полные семь дней — от понедельника до воскресенья. Как же было смешно надеяться — преподнести их себе подарком… Гулять, читать, думать, решение принимать… Какое тут может быть, к чертовой матери, решение? Что за злое кокетство она себе придумала — с каким-то решением? Перед кем кокетничать собралась? Перед жизнью своей, что ли? Перед болезнью? Перед судьбой? Что она будет делать — от понедельника до воскресенья?

Нет уж, все. Хватит. Надо собираться — и бегом, к Козлову. Может, даже сегодня успеет в больницу…

Наклонилась, стянула ботинки с ног, на цыпочках прошла по коридору в прихожую, стараясь не наступить на грязные мокрые следы. И мысли в голове заработали четко, распределяясь по пунктам действия-плана. Первое — умыться, лицо-то наверняка черное, все в потеках туши. Второе — грязные следы подтереть. Третье — собрать вещи в больницу. Что надо взять? Халат, пижаму, зубную щетку? Ладно, по ходу придумается… Четвертое — Лерке позвонить, предупредить. Нет, лучше попросить ее — пусть сюда сегодня же переедет. Пусть и с Герой, черт с ним… Все-таки Антон присмотрен будет…

Да, еще фотографии детей нужно с собой взять. Чтобы взглядывать иногда, напоминать себе — надо, Аня, надо. Ты для них должна жить, пусть и отработанным материалом. И Антону еще пригодишься, и Лерке… Маленькие они еще, глупые. Ты должна, Аня, должна. Соберись, Анька, тряпка.

Мысль о неисполненном до конца материнском долге неожиданно принесла облегчение — а ведь и впрямь! Антона не выучила, Лерку нормально замуж не отдала, еще и решение она ищет — идти в больницу или не идти! Конечно, надо идти. И бороться, цепляться за жизнь. Сколько уж получится. И чем дольше, тем лучше. Главное — для детей. Не для себя.

Вытащила из шкафа альбомы с фотографиями, все, какие были. Уселась на диван, поджав под себя ноги, начала перелистывать неторопливо. Это детские — смешные… А вот семейные, любительские, еще с Витей. Вот день рождения Антошки, а это на даче у Орловых, Лерка с соседской собакой… А это они всей семьей на море, в Лазаревском, дикарями ездили. Стоят у кромки воды вчетвером, улыбаются. И лица у всех счастливые, между прочим. Семья как семья, не хуже, чем у других… Нормальная была семья… Взяла и развалилась, как карточный домик… И даже не с уходом Вити развалилась. Что — Витя? Бог с ним, с Витей. Главное, с детьми единения нет, будто звено какое оборвалось…

Ей показалось — даже тренькнуло вдалеке это сиротливое — дзин-н-нь… Потом вдруг сообразила — мобильник же надрывается, в кармане пальто, наверное! Бросилась в прихожую, успела… Надо же, Лерка звонит, вспомнила вдруг про мать…

— Мам, привет… Ты на работе? Можно, я к тебе заеду, ключи от квартиры возьму? Мне зимние вещи забрать нужно…

— А я дома, Лер. Приезжай.

— Дома? А почему дома? — послышалась в Леркином голосе нотка легкой досады.

— Да я в счет отпуска недельку взяла, а что?

— Да ничего… Просто странно — с чего это вдруг… Ладно, я сейчас приеду.

— Давай…

Нажала на кнопку отбоя, грустно усмехнулась. Наметила, значит, в понедельник зимние вещи забрать… Чтоб ее дома не было… Ишь, какую изгородь от нее выстроила, все продумала, а тут раз — и облом. Ну как ей теперь про больницу скажешь? Еще отнесет на коварные происки, будто она таким способом ее домой вернуть хочет, от Геры оторвать…

Где, ну вот где она Лерку упустила? Откуда вдруг в ней это взялось — чтоб от матери забором отгораживаться? А главное — за что? Разве она такая уж плохая мать? Разве Лерке не хватало чего — в детстве, в юности? Разве она позволила для себя чего лишнего, все же для них, для детей в первую очередь было! Да никто, никто не посмеет ее в плохом материнстве упрекнуть!

Коротко прозвенел дверной звонок, и обида внутри съежилась, нырнула в спасительную глубину, как в омут. Быстро же Лерка приехала… Где-то рядом с домом была, что ли?

Открыла дверь, опустила в досаде плечи — нет, это вовсе не Лерка… Это соседка с третьего этажа, многодетная Люська-алкоголичка обход по соседским квартирам делает. Черт, надо было сначала в глазок посмотреть…

— Слышь, Ань… — заклубился у лица туман Люськиного перегара, — дай две сотни взаймы, мне детям хлеба-молока купить не на что…

— А давай я лучше тебе хлеба и молока дам, Люсь, у меня есть! — сердито помахала она перед лицом ладонью. — Тем более ты мне еще старый долг не отдала!

— Да я отдам, Ань, чес-слово, отдам… У меня зарплата в следующий понедельник… И Ванька с Лешкой скоро получить должны…

— А Ваня с Алешей что, на работу устроились?

— Ну да! Один почту разносит, другой этим пошел… Как его… Ну, которые у магазина толкутся…

— Промоутером, что ли?

— Во-во, им самым. Хорошие у меня Ванька с Лешкой, ага?

— Да, хорошие мальчики, как ни странно…

— Вишь, помогают матери сыновья-то! — гордо произнесла Люська, чуть качнувшись назад. — А зачем их растить, если без помощи… И любят мать, и жалеют… У меня ж еще кроме них двое… Маринка с Наташкой… Ань, ну дай две сотни, а? Чес-слово, отдам…

— Ладно, сейчас… — повернулась она от двери, нащупывая кошелек в лежащей на тумбочке сумке. — Все равно ведь не отвяжешься…

Цапнув бумажки, Люська тут же отступила, улыбнулась щербатым ртом. Тихо бормоча свое затрапезное «чес-слово, отдам», неуверенно начала спускаться вниз по ступенькам.

Первым делом захотелось побрызгать в прихожей освежителем воздуха — запашок после Люськи остался крепкий. Пьет, зараза, никаких чиновниц из отдела опеки не боится… Уж сколько раз приходили, грозились детей в приют забрать — хоть бы хны! Видимо, старшие, Ваня с Алешей, ужасную картину Люськиного материнства как-то сглаживают. Действительно — хорошие мальчишки… Одному семнадцать, другому шестнадцать. Забавно по утрам наблюдать, как они младших сестренок в детсад ведут — лица у обоих такие ответственные!