— Люция, — заговорил он, но она прервала его.

— Не будем больше говорить об этом. Зачем напрасно терзать себя?

— Но выслушай меня. Я совершенно убежден, я знаю о том, что профессор, по крайней мере, не собирается требовать, чтобы ты выполнила обещание.

— Откуда ты можешь знать об этом? — спросила она удивленно.

— Он сам мне об этом сказал.

— Как это?.. Ты говорил с ним об этом?! Это невозможно!

— Не об этом. Но я убежден в том, что он умышленно хотел дать мне понять, чтобы я не терял надежды вернуть тебя.

— Хотел дать понять… — сказала она с печальной улыбкой.

Кольский потерял терпение.

— Ну, так я повторю тебе наш разговор. Ни с того ни с сего он спросил меня, сколько мне лет и почему я не женюсь. А потом начал уговаривать меня жениться и яснее ясного сказал, что не нужно жениться в старшем возрасте и что нельзя жениться на женщине значительно моложе себя. Это совершенно явно прозвучало как предложение: если любишь ее, то увози; с моей стороны не встретишь никаких препятствий, так как я на ней не женюсь.

На какое-то мгновение в глазах Люции сверкнула радость. Она не сомневалась в правдивости слов Кольского. Наверняка Вильчур сказал ему об этом и сказал, возможно, умышленно. Однако это не развязывало рук Люции, не открывало свободную дорогу.

Люция поняла ситуацию. Профессор по возвращении пришел к выводу, что за время его отсутствия ее чувства претерпели изменения. Так же, как и пан Юрковский, как и тот пожилой мужчина, который назвал ее и Кольского подходящей парой, Вильчур увидел ее любовь к Кольскому. И этот благородный человек, жизнь которого была сплошной полосой самопожертвований на благо других, и на этот раз решил поступить так же. Новое отречение, и еще одна болезненная страница в дневнике жизни. Но она не могла, просто не имела права подписать эту страницу. Ни за что на свете! Конечно, он вправе сделать благородный и, может быть, самый искренний жест отречения, но она была бы существом без уважения и совести, если бы приняла этот дар от него, от человека, который уже раздал все, у которого отняли все. Она с ним и должна с ним остаться.

Она знала, как нужно поступить. Как можно быстрее следовало отправить Кольского в Варшаву, справиться со своими нервами и каждым словом, каждым жестом день за днем доказывать Вильчуру, что она не изменилась, что, как и прежде, единственное ее желание — стать его женой.

Она встала и, поправляя перед зеркалом волосы, спокойно сказала:

— Нет, пан Янек. Это нисколько не меняет ситуации.

— Как это не меняет? — удивился он. — Ведь он откровенно возвращает вам свободу. Люция, что вы говорите?

— Возвращает, но почему? Какими мотивами он руководствуется?

— Это не имеет значения.

— Имеет. Он отказывается только потому, что считает, что я вас… люблю.

— Но ведь это же правда!

— Но если бы он не догадывался об этом, я уверена, не отказался бы от меня.

— Однако догадался, — заметил Кольский, — и все для него стало ясно. Что же вы сделаете?

— Я постараюсь убедить его, что он ошибается.

Кольский возмутился.

— Это бессмысленно! Это преступление против собственных чувств!

— Еще большим преступлением было бы обречь его на одиночество, растоптать его чувства,

лишить его остатков надежды. Нет, пан Янек, вы не можете требовать этого от меня. Если бы я так поступила, то воспоминание об этом отравило бы всю мою жизнь, исковеркало бы каждую минуту нашего счастья. Нет, пан Янек, мы не можем так поступить.

— Ради Бога, панна Люция! А знаете ли вы о том, что, оставаясь с ним, вы раз и навсегда перечеркиваете свое и мое счастье?

Она покачала головой.

— Знаю. Но до сих пор все перечеркивали счастье профессора. Его бросила жена из-за какого-то юнца. Долгие годы он жил в страшной нужде. Им помыкали, его сажали в тюрьму. И наконец, когда к нему вернулась память, он стал мишенью самых омерзительных чудовищ, подлой клеветы, отвратительных интриг. Его лишили дома, работы, вынудили оставить столицу. Даже родная дочь почти забыла его. Нет, пан Янек, нет. Я бы согласилась лучше умереть, чем оказаться среди всех тех, кто за его великодушие, за его безграничную доброту и благородство отплатили ему подлостью. Если вы этого не поймете, то я действительно буду убеждена в том, что у вас черствое сердце, и мы не найдем с вами никогда общего языка.

В ее голосе прозвучала горечь. Кольский опустил голову и после паузы сказал:

— Я понимаю это, как же я могу не понимать? Только смириться с этим я не могу.

В комнату вошел Павлицкий.

— Ну, как же моя дорогая коллега чувствует себя? Не лучше? — участливо спросил он.

— Вы знаете, мне неприятно доставлять вам хлопоты, но, откровенно говоря, не совсем хорошо. По всей вероятности, в последние дни очень много работала.

— Ах, это и моя вина! — воскликнул Павлицкий. — В последние дни забросил я больницу. Торжественно обещаю исправиться. Но очень жаль, что вы чувствуете себя плохо, сейчас будет объявлен котильон.

Люция грустно улыбнулась.

— Мне очень жаль, что не смогу присоединиться. Если вы будете так добры, то я бы попросила распорядиться, чтобы запрягли наших лошадей.

После недолгих препирательств Павлицкий согласился и пошел сделать распоряжение.

Четверть часа спустя, укутанные в теплые бурки, они сидели уже в бричке. Ночь была темная. Железные обручи колес стучали по замерзшей земле. Кучер, время от времени помахивая кнутом, беспрерывно погонял лошадей, которые и без того шли хорошей рысью.

Они не проронили ни слова. Кольский всунул руку в рукав бурки Люции и молча сжимал ее ладонь.

В больнице было темно. Лишь скудный огонек ночной масляной лампы тускло освещал окна больничной палаты. Стараясь ступать как можно тише, они вошли в сени и здесь сняли бурки.

— Спокойной ночи, — Люция протянула руку.

Ему хотелось обнять ее и поцеловать, но она решительным движением отстранилась.

— Нет, не нужно… И уезжайте, пожалуйста, завтра.

Ее шепот звучал, казалось, совершенно естественно, но в глазах стояли слезы.

— Люция, Люция! — Кольский сжал ее руку.

— Спокойной ночи. Возьмите лампу, я попаду к себе и в темноте.

Войдя в комнату, Кольский сел и задумался. Он слишком хорошо знал Люцию, чтобы не сомневаться, что она не поменяет своего решения. Да и выслушав ее аргументы, он понял, что не сумеет ее переубедить. Она совершила безумный поступок: отказавшись от счастья, обрекла его и себя на серую, бесцветную жизнь, на постоянное отчаяние, а он не мог найти достаточно убедительных слов, достаточно красноречивых аргументов, чтобы отговорить ее.

Он так и просидел остаток ночи: курил одну сигарету за другой и думал над этой безнадежной ситуацией. Когда забрезжил рассвет, он встал и начал собирать вещи. Он должен был выполнить просьбу Люции. Собственно, он и сам понимал, что нужно как можно быстрее уехать.

После завтрака он пойдет на мельницу и попросит подвезти его до станции.

Кольский не мог больше оставаться в этой комнате и, набросив пальто, вышел пройтись.

Воздух был морозный, а все вокруг: деревья, заборы, крыши и земля — было покрыто густым серебристым инеем. На востоке в бледной зелени неба загорались первые пурпурные лучи. День обещал быть ясным и морозным. Кольский повернул к прудам. Они еще не замерзли. Только у берегов, на мелководье, как стекло, поблескивала поверхность льда. Он подошел к краю последнего пруда, а когда повернулся, увидел столб дыма над трубой больницы. Вероятно, уже пришла Донка и готовит завтрак.

На крыльце он встретился с профессором.

— Добрый день, коллега, — приветствовал его Вильчур. — Удивительный сегодня восход солнца. Я вижу, что и вы любите ранние прогулки в одиночестве. Я стучался к вам, а потом заглянул. Что это значит? Зачем вы собрали свои вещи?

Кольский, не глядя на него, ответил:

— Я уже должен ехать. Обязательно должен. Я слишком задержался здесь.

— Об этом не может быть и речи. Я не пущу вас. Если речь идет о клинике, то не беспокойтесь, пожалуйста. В конце концов, профессор Добранецкий хоть как-то обязан мне, и если я вас задерживаю, то он не может обижаться, тем более что и по отношению к вам у него неоплаченный серьезный моральный долг.

— Я знаю все это, но, к сожалению, хоть мне здесь так приятно, дольше остаться я не могу.

Вильчур взял его под руку.

— Хорошо, об этом мы поговорим позднее. А сейчас расскажите мне, как вы там веселились вчера у Павлицких. Судя по тому, что вернулись вы рано, там было не слишком весело.

— Напротив, — сказал Кольский. — Собралось много гостей, подали отменный ужин, много танцевали…

Вильчур присмотрелся к нему внимательно.

— А выражение лица у вас, коллега, такое, точно вы не с бала, а с похорон вернулись.

Кольский неловко усмехнулся и сказал:

— Может, вы и правы, профессор.

Вильчур кашлянул. Некоторое время оба молчали. Кольский лихорадочно думал, не лучше ли будет наперекор Люции сейчас же откровенно рассказать профессору о том, что случилось, передать свой разговор с ней и попросить помочь. Дорого ему стоило заставить себя молчать.

Первым заговорил Вильчур:

— Вы посмотрите, как удивительно красиво всходит солнце. Здесь, в пограничных районах, даже поздняя осень необыкновенно прекрасна. В этом живительном воздухе легкие дышат иначе, чем в городе, особенно старые легкие.

Он сделал паузу и потом добавил:

— И хотя у вас они молодые, так легко я вас не отпущу.

— Но, пан профессор… — начал Кольский.

— Не о чем даже говорить, — прервал его Вильчур. — Что это за нарушение субординации? Ну, пойдемте, там уже, наверное, завтрак готов.