— О темнота! Дуралей всеядный, связанный мыслями со своим телом. Ты никогда не попадешь в бочку Диогена, ты никогда не вознесешься на дирижабле своей души выше собственного тела. Оди профанум вулгус!.. Разумеется, я часто и охотно сижу в тюрьме, но дух мой не утрачивает своей свободы. Налей мне еще и удались, так как твое присутствие заслоняет мне перспективу вечности.

Вильчур кивнул головой.

— Можешь идти, Юзеф.

Юзеф поспешно воспользовался этим разрешением, но прежде чем пойти на кухню, тщательно позакрывал все комнаты, шкафы и ящики. Этот Шекспир не вызывал в нем ни малейшего доверия. Юзеф был склонен даже допустить, что было бы надежнее немедленно позвонить в комиссариат, и долго не мог уснуть, размышляя о том, не сделал ли он ошибку, оставив профессора один на один с этим омерзительным типом.

— Итак, император, — говорил тем временем Емел, раскачивая перед носом опустошенную минуту назад рюмку. — Да, император. Я снова вижу тебя не в лучшей форме. Тогда, насколько мне не изменяет моя гениальная память, какая-то женщина разорвала тебе сердце. Послушай меня: отдай дьяволу, что принадлежит ему. Все женщины, все от самой старшей ведьмы с Лысой горы и до самой маленькой школьницы — это его департамент. Холера бы их взяла! Что, могут интеллигентного человека окружать создания, с обеих сторон заключенные в тесноте? В тесноте мозга и башмака, а внутри живот и всякие там органы. Какое же удовлетворение может дать человеку прикосновение губ, повторяю, к размалеванному отверстию губ существ с куриными мозгами, звериными инстинктами, лишенных совести! Нет, владыка, это занятие не для порядочного человека. Ты выбрал плохую тему для трагедии.

Профессор Вильчур усмехнулся.

— Ошибаешься. У меня нет никакой трагедии. Я не переживаю никакой трагедии.

Емел прикрыл левый глаз, а другой, налившийся кровью, вперил прямо в лицо Вильчура.

— Однако тебя терзает какая-то печаль, далинг. Я плохой теннисист, не очень точно боксирую, у меня не самый прекрасный голос, а еще хуже играю на органе, но психолог я великолепный. Я не призываю тебя к откровенности, да и не люблю исповеди. Одной из самых трудных вещей на свете мне представляется выслушивание чужих грехов, но на сей раз окажу тебе милость. Знай пана. Следует тебе знать еще и то, граф, что я — единственный человек на свете, перед которым можешь спокойно открыть душу, не опасаясь, что тебя встретит ирония, сочувствие, жалость или еще какое-нибудь подобное паскудство. Буду безразличен, как стена. Я как бы для этого создан, хотя евреи уже два тысячелетия нашли свою стену плача. Садись в таком случае, раби, у моего подножия и плачь. Над кем хочешь плакать, амиго? Дети, вдовы, сироты, неудачи в делах, биржевой крах или вообще мировая скорбь?..

Вильчур покачал головой.

— Люди… Люди… Злые люди.

Емел взорвался смехом.

— Христофор Колумб! О Ньютон и Коперник! Открыватель новой правды! Что за открытие, что за наблюдательность! Уважаемый советник заметил, что люди злы? А какими они должны быть? Ты бы хотел их, маэстро, превратить в ангельский хор. Для этого потребовалось бы незначительное усилие. Их следовало бы простерилизовать, очистить от всего того, что называется содержанием жизни. Ты — хирург, значит, произведи три ампутации: ампутацию карманов, ампутацию желудков, ну и так далее. Тогда они станут подобны баранам. Злые люди… Нет других. Это или жирные животные, стерегущие свою добычу и пережевывающие свое собственное сало, или бешеные псы, рвущиеся к горлу. Других нет.

Емел встал и, громыхая кулаком по столу, повторял в ярости:

— Нет, нет, нет!..

— Я не разделяю твой пессимизм, приятель, — спокойно произнес Вильчур. — Я знаю других…

— На Марсе? На Луне?.. На какой планете? — взревел Емел.

— На нашей. На Земле.

— Ах, так? — саркастически рассмеялся Емел и вдруг, успокоившись, спросил учтивым тоном:

— Не даст ли мне уважаемый пан адрес?

Вильчур подпер рукой подбородок.

— Много таких адресов мог бы дать тебе, приятель. Много есть добрых людей.

— В таком случае как же надежно они скрываются. Ну, твое здоровье, святой Франтишек. Твое здоровье.

Одним духом Емел опрокинул свою рюмку, пальцем оторвал кусок лосося из тарелки, проглотил и махнул рукой:

— Реверендиссиме, адрес я знаю только один: твой. Другого я предоставить тебе не могу, потому что не имею постоянного местожительства. Интересующихся направляй: Истэблишмент Дрожжик. Постэ рестантэ.

— Это неправда, — произнес Вильчур. — Их много. Только знаешь, их трудно заметить. Они менее активны, чем злые. Они не обращают на себя внимания. Занятые своей спокойной работой, они удовлетворяются куском хлеба, а те, другие, дерутся за быт.

— А, — перебил его Емел. — Так делишь, май диа, согласен. Но в таком случае прими во внимание, что те, активные, попросту живут за счет других. Те, которые не дерутся за быт, просто выполняют роль корма. Растет травка, растет, а когда вырастет, слава Богу, придет какой-нибудь сукин сын, сожрет ее, как и не было травки. Ха-ха! Задумывался ли ты когда-нибудь, что такое город? Так вот город — это изобретение сатаны, а деревня — это травка. Города пожирают деревни. Чем больше жрут, тем алчнее становятся. Разбухают эти чудовища, давятся в лихорадке поедания, утопают в собственных экскрементах, всего ведь переварить не могут… Города…

Снова налил себе рюмку и продолжал:

— Ненавижу город, но притягивает меня уродливостью своих позорных процессов разъедания, оно сидит в его кишках. И если еще не давлюсь, то только потому, что сам являюсь его продуктом. Вот такие дела!

Он встал, принял наполеоновскую позу. Его свалявшиеся волосы, лоснившиеся от пота, небритое и грязное лицо, стеклянные пьяные глаза, лохмотья — все составляло одно отвратительное и опасное целое.

— Вот шэйдэвр, — затянул театральным тоном Емел, — вот лучшее произведение города, вот цвет нашей цивилизации, вот квинтэссенция прогресса!..

Вильчур вздрогнул. Действительно, в словах своего странного гостя он почувствовал какую-то правду. Трагикомическая фигура Емела, в самом деле, каким-то странным способом ассоциировалась с тем, что он говорил.

Профессор встал и приблизился к окну.

— Город, — подумал он, — город алчных зверей…

Улица была пуста. Откуда-то издалека доносились какие-то размеренные звуки. Прошло достаточно времени, пока он понял, что это — колокола.

Звонили к рождественской мессе.


Глава 5

Вернувшись из Вилии от знакомых, Люция увидела в своей комнате большой букет роз. Она очень любила цветы, однако эти были для нее досадной неожиданностью. Она, конечно, не сомневалась, что прислал их Кольский, хотя в цветах не было карточки.

— Зачем он это делает, ну зачем? — подумала она с горечью.

В этой манере анонимно преподнести цветы было что-то студенческое и вместе с тем мещанское. Сколько раз она давала ему понять, что с ее стороны он не может рассчитывать ни на что, кроме симпатии и дружбы. Она искренне любила его, уважала его правдивость и характер, но он был для нее только коллегой и только коллегой мог остаться.

Уже не раз случалось так, что они оставались одни и не было срочной работы. Кольский всегда пытался направить разговор на что-либо очень личное. Ей стоило большого труда и дипломатии, чтобы не допустить этого. Все-таки она не хотела его огорчать. Однако он, казалось, не понимал мотивов, которыми она руководствовалась, или не хотел слышать того, что не может рассчитывать на ее чувства, а постоянно и упорно возвращался к своей теме.

Собственно говоря, ей не в чем было его упрекнуть, возможно, лишь в том, что он был полностью поглощен своей карьерой, что постоянно работал, учился, старался больше зарабатывать и попросту не мог понять ее поведения. Не далее как несколько дней назад, они едва не поссорились по этому поводу.

— Я не понимаю вашего отношения к своему будущему, — сказал он. — Вы тратите время на практику, которая не только не приносит вам ни гроша, но и не продвигает вас ни на шаг вперед в изучении медицины.

— Потому что вы — эгоист, — ответила она безразличным тоном.

Кольский искренне возмутился.

— Вовсе я не эгоист, только считаю, что для того, чтобы раздавать, прежде всего надо иметь. Поэтому, когда я стану действительно доктором в полном смысле этого слова, когда у меня будет хорошая практика, позволяющая мне и моей будущей семье не беспокоиться о быте, уверяю вас, панна Люция, я так же, как и вы сейчас, буду заботиться о каких-нибудь детских приютах или доме престарелых. Профессор Вильчур, которого вы ставите так высоко, — смею вас заверить, что знаю это совершенно точно, — в начале своей карьеры не страдал филантропией, а лишь работал над собой и для себя.

Люция пожала плечами.

— Здесь не идет речь о филантропии. Насколько же вы не понимаете меня… Я не из чувства филантропии забочусь о бедных.

— Ну, все равно. Это можно назвать, если вам так удобнее, чувством общественного долга.

— Ну уж нет, пан Ян. Не может быть речи о долге там, где получаешь удовольствие. Я это делаю для себя. Меня радует тот факт, что я могу для чего-нибудь пригодиться, что действительно нужна этим людям, у которых нет денег на лекарства, на лучшего доктора.

— Согласен. Одобряю при одном условии: прежде всего надо стать этим лучшим доктором, больше времени уделять учебе в клинике, а не каким-то там стандартным заболеваниям, которые вас ничему не научат.

Она посмотрела ему прямо в глаза.

— Скажите мне, пожалуйста, не будут ли именно такие худшие врачи, как я, этим беднякам нужны всегда?

На лице Кольского появилось раздражение.

— Вероятно, но зачем этим должны заниматься вы, погрязая в этом ценой своих способностей и возможностей на будущее?