Бог войны, говорят, всегда принимает сторону сильнейшего, и совсем неважно, справедливо ли это в глазах побежденных. Вообще самое ужасное в войне то, что, пока справедливость уравновесит наконец свои весы и злодеи получат по заслугам, число невинных жертв растет неостановимо. Старинную поговорку «Человек предполагает, а Бог располагает» ныне следовало бы переименовать на новый лад: «Человек предполагает, но располагает – война». Все подчинялось ее прихотям!

Уж на что далека всегда была Ангелина от забот страны, в которой жила, но и ее жизнь переменила война. Уж, наверное, месяц она постоянно щипала корпию[12]. Теперь этим занимались все дамы и девицы. И ежели прежде превосходство одной барышни пред другой было повито аршинами кружев, украшавших ее наряд, то нынче оно возвышалось на охапках корпии: кто больше? Сие нудное и нелегкое занятие порою становилось нестерпимо. Хотелось бросить все и убежать в тот единственный дом, где она была любимой и желанной гостьей, увидеть милых ее душе мадам Жизель и Фабьена, однако вовсе не суровая бабушкина приглядка заставляла Ангелину вновь и вновь трудить свои пальцы, а смутная, потаенная надежда: а вдруг именно эта щепоть корпии остановит кровь, льющуюся из ужасной раны на груди сероглазого гусара… как бишь его? Никиты Аргамакова, кажется?..

Впрочем, Ангелина лукавила даже перед собою. Ей вовсе не было надобности напрягать память, чтобы вспомнить это имя: до двадцати почти лет дожила она с нетронутым сердцем. И кто знает, не случись той роковой встречи на волжском берегу, Ангелина могла бы полюбить пригожего француза лишь в благодарность за то, что он так увлечен ею. Однако теперь она видела, что Фабьен – милейший человек, но бесхарактерный, дает вертеть собою кому угодно, пляшет под любую дудку. Однако в душе у Ангелины (как и у всех женщин их рода!) жила тайная мечта о сильном, властном муже, который способен укротить женское своенравие. Она уже узнала такого мужчину и, вольно или невольно, примеряла всякого встречного на его манер. Ангелина безотчетно искала во всех мужчинах черты Никиты Аргамакова, и ежели обратиться к возвышенным сравнениям, то слова Княжнина «воспоминанием живет душа моя» были ей весьма близки.

Однако мысли и чувства свои Ангелина скрывала даже от себя самой, полагая, будто живет как живется… что наяву означало – под диктовку двух богов: любви и войны.

* * *

Князь и княгиня Измайловы были натурами весьма деятельными, и коли уж преклонные лета и неумолимая супруга не позволили Алексею Михайловичу препоясаться на брань за Отечество, то он никак не мог оставаться праздным толкователем военных событий, всякий день посвящая противопоставлению Барклая-де-Толли Кутузову. Пожертвования его на нижегородское ополчение были самыми щедрыми: до тысячи рублей! И это в то время, когда купцы вносили по сто, двести, триста… Всего, к слову сказать, в Нижнем было собрано двадцать тысяч рублей – по тем временам сумма преизрядная. Мужики измайловские по указке сурового своего князя ополчались исправно, несмотря на некоторое уныние. В деревнях тяжелая пора: множество народу отрывали от земли в разгар страды! Мужики-то не роптали – напротив, говорили, что все они охотно пойдут на француза, но бабы их были в отчаянии: стон и вопль стояли над деревнями. Алексей Михайлович от горя чужого не отворачивался: почитая себя отцом крестьянушкам своим, вместе со всеми плакал навзрыд, а потом смехом пытался развеять печаль, уверяя, будто горюют мужики оттого, что свободны они отныне от своего барина – в солдатчине крепостные сразу становились вольными!

Но пусть, говорил он, утешаются хотя бы тем, что ратников теперь не бреют, как прежде: ведь без бороды у русского мужика, по пословице, не лицо, а… ну, скажем мягко, то, что сзади.

И эти общие с народными слезы барина, и насмешка его над самим собою (князь Алексей уже лет сорок бороды не нашивал), его прямота и человечность, вся его сухощавая фигура в старомодном камзоле с кружевными манжетами, закапанными вином и воском, отважный взор его непотускневших голубых глаз, звонкий по-молодому голос – все вселяло надежду и отвагу в сердца ополченцев и ратников.


Супруга его была ему под стать. Елизавета родилась именно для него: у них была одна душа, одно стремление к добру, и пока князь хлопотал о ратниках, его княгиня тоже не сидела сложа руки, а посвятила всю себя военному госпиталю. Он существовал в Нижнем уже с десяток лет, однако теперь попечением княгини Измайловой был расширен и переоборудован. Конечно, фронт был еще далеко, а потому в Нижний попадали не те раненые, которым требовалось немедленное исцеление, а те, кто нуждался в долгом лечении и едва ли мог воротиться на войну. К началу августа в госпитале были готовы три офицерские и четыре большие солдатские палаты, человек на двести. Правда, большинство мест пока пустовало, заняты были только одна офицерская и одна солдатская, и посещение госпиталя сделалось одной из самых святых патриотических обязанностей для нижегородских дам. Девицы и молоденькие дамы находили эту обязанность также и самой приятной, особенно посещение офицерской палаты. Впрочем, Ангелина появилась здесь только однажды: убедиться, что там нет никого… знакомого, а потом держалась от офицерской палаты подальше: у ее обитателей и так было много нянек.

С изумлением Ангелина обнаружила, что не боится крови и не хлопается в обморок при виде страшных ран. Зрелище гноящегося, гниющего тела поначалу вызывало тошноту, однако уже через несколько дней она научилась подавлять эти приступы, переводя взгляд на искаженные страданием лица. Стоило только представить всю бездну мучений, в которую был брошен раненый, и тогда жалость вовсе заслоняла брезгливость, неуместную в этой обители слез и смерти. А потом она просто привыкла к чужой боли, и сострадание тоже сделалось привычкой.

Солдатская палата, несомненно, причиняла персоналу госпиталя больше тяжких хлопот, чем офицерская, и Ангелина постепенно привыкла смотреть на тамошних «сиделок» (так она называла барышень, которые день-деньской просиживали на краешках постелей то одного, то другого офицера, болтая и кокетничая) несколько даже свысока, ощущая как высший дар свою добродетель и нравственность. Она чувствовала, что наконец-то делает нечто подлинное, не зависящее от одобрения родных, знакомых. Наконец-то она делает то, за что может уважать себя! Зрелище чужих страданий и соучастие в избавлении от них окончательно сделали взрослой ее душу.

К ней (и другим сестрам милосердия) раненые тоже наконец привыкли. Склоненные хлопотливые фигуры женщин, облаченные в одинаковые простые серые платья, стали неотъемлемой принадлежностью палаты, где на топчанах, поставленных в три длинных ряда, стонали, бредили, молились и скрежетали зубами люди. «Сестра! Сестричка!» – окликали они всех женщин, молодых и старых, и те с равным усердием подавали помощь и кряжистому лесорубу-вятичу, у которого мучительно ныла и никак не заживала культя оторванной правой руки, и раненному в горло балахнинскому звонарю-ополченцу, и молодому башкиру, которому пулей перешибло позвоночник.

Иногда бывало так: приходил обоз с ранеными, а наутро половину хоронили, точно сил у этих страдальцев хватало лишь на то, чтобы донести свою боль до госпиталя, а потом, ощутив свое тело чистым, раны – перебинтованными, дождавшись мягкой постели, обильной еды, можно уж уснуть наконец последним сном… Вскоре сестры научились чуть не с первого взгляда определять, кто из вновь прибывших не жилец на этом свете, и особой бережливой заботливостью старались продлить если не дни их, то часы, и как радовались, если ошибались и раненый все же переживал эту первую, самую тяжелую ночь – и еще другие ночи и дни! И когда Ангелина впервые увидела Меркурия, тоже сперва подумала, что не видать ему больше солнечного света.

* * *

Обыкновенно по ночам дежурили две сестры, но в тот раз Ангелина осталась одна: Зиновия Василькова, ее напарница, вдруг почувствовала себя так плохо, что ее почти на руках унесли из госпиталя. Она была на третьем месяце беременности: в начале июня вышла замуж, через две недели капитан Васильков, артиллерист, отбыл в свой полк, и вскоре до Зиновии дошла весть, что муж ее погиб под Минском. Выплакав все слезы, молодая вдова трудилась в госпитале, не щадя себя. Но силы человеческие не беспредельны – и вот Ангелина осталась одна. Она вышла проводить Зиновию и долго еще стояла на крылечке. Ангелине вспомнилось поверье, будто в такие вот светлые лунные ночи сама Царица Небесная в венце из блестящих серебряных ландышей появляется иногда пред теми, кому готовится какая-то нечаянная радость.

Упоенная мечтами, Ангелина схватилась за сердце, когда вдали вдруг послышалось какое-то движение и воздух задрожал, но тут же она сообразила, что чудо нынешней ночи кончилось, настала суровая действительность: приближается обоз с ранеными! Ночью! Худшее, что может быть! Ангелина бросилась в дом поднимать тревогу.

Ночь и впрямь выдалась тяжелая, два врача, нянечки и санитары забегались, Ангелина тоже сбилась с ног, хотела было послать за бабушкой, да вспомнила, что той нездоровилось, и, с трудом преодолев себя, пошла искать помощи в офицерской палате, где нынче пополнения не случилось, а в углу, в кресле, дремала дежурная сестра Нанси Филиппова.

Эту особу Ангелина терпеть не могла. Была Нанси бойка на ехидное слово и презирала Ангелину тем презрением, какое испытывают рано выскочившие замуж девицы к подругам-перестаркам. Хотя Ангелина предпочла бы вековать в девках, лишь бы не стать женою угрюмого и скупого (хоть и весьма состоятельного) полковника-интенданта Филиппова. Ангелина поражалась: почему эта вздорная ленивица пошла трудиться в госпиталь? Не стоит добавлять, что Нанси удостоила своим обществом только офицерскую палату (ее барская спесь не дозволяла жалеть простой народ), и Ангелине стоило немалых трудов уговорить ее.

Раненых снимали с телег, обмывали, перебинтовывали, подавали спешную помощь – в передней комнате, потом уносили на топчаны. Ангелина стояла у повозок, Нанси распоряжалась в палате. Нынче пришло четыре телеги, в каждой по пять раненых, больше двух телег к крыльцу не могли пристать, остальным приходилось ждать в отдалении. Ангелина прошла вдоль тех телег, сказала несколько ободряющих слов; сама немного успокоилась, услышав общее: «Ништо, сестрица, мы потерпим… долее терпели!» Но из последней телеги она вдруг услышала такую злобную брань, что едва уши не зажала. И что самое дикое – голос изрыгал проклятия не французу-супостату, не боли своей, даже не докторам и сестрам, заставляющим его бесконечно долго ждать, а соседу, недвижимо лежащему в той же телеге.