«Анжель. Ее зовут Анжель. Ангел мой!» – твердил про себя Оливье.

«Оливье… Значит, его зовут Оливье, – мысленно повторяла Анжель. – Красивое имя. И он сам красив… И какое у него доброе лицо!»

Может быть, не зря она сегодня пожертвовала всеми своими сокровищами, ухитрившись в самую подходящую минуту достать их из сапожков и разбросать по полу? Она хотела купить на них свободу от Лелупа – и купила.

В порыве благодарности она стиснула его пальцы и была немало поражена, когда Оливье поднес ее руку к губам и несколько раз нежно поцеловал, не сводя с нее восторженного взгляда.

– Здоровье новобрачных! – завопил кто-то дурашливо.

Но никто не разразился сальными шуточками – все закричали в один голос:

– Виват! – и вновь потянулись чокаться с Анжель и Оливье, словно они и впрямь были новобрачными, а вокруг них столпились их ближайшие друзья.

– Я, Оливье, беру тебя, Анжель… Я, Анжель, беру тебя, Оливье… – мечтательно пробормотал Гарофано. – В богатстве или в бедности, больным или здоровым… чтобы любить и почитать… – Он вдруг всхлипнул. – Ах, будь я проклят! Это так трогательно! – И завопил во все горло: – Стелить новобрачным постель!

– Постель новобрачным!

Через какое-то мгновение в самом чистом углу блокгауза возвышалась такая гора шуб и одеял, что даже изнеженная принцесса не почувствовала бы через них свою горошину. Все это великолепие было тщательно огорожено еще одним множеством шуб, одеял и плащей, так что ничей нескромный взор не мог бы проникнуть к «новобрачным». Каждый нашел самое ласковое слово, чтобы напутствовать этих двоих на любовь – и нынче ночью, и на всю жизнь.

Анжель со смущенной улыбкою озиралась. Она была тронута до глубины души, потрясена чудом, преобразившим этих людей, которых прежде видела угрюмыми, озлобленными на весь белый свет.

– Спасибо… ох, спасибо же вам… – шептала она бессвязно, а когда Гарофано вдруг расстегнул свой невероятно грязный мундир и откуда-то из его пропотевших глубин достал и преподнес Анжель крошечный букетик засохших красных гвоздик, она не выдержала и крепко расцеловала смущенного итальянца в обе щеки. Оливье последовал ее примеру.

Гарофано преподнес ей как бы свою душу: ведь garofano – по-итальянски «гвоздика», этот цветок у французов и итальянцев служит символом храбрости и беззаветной отваги. Наполеоновские солдаты верили в чудодейственность гвоздики и бережно хранили ее при себе, считая талисманом против вражьих пуль. Оливье вспомнил, сколько таких букетиков находили после битвы на груди храбрецов, которым никогда не суждено было увидеть свою родину. Пусть уж лучше гвоздики будут украшением красавицы!

Оливье встряхнулся, отгоняя грустные мысли, и увидел, что цветов в руках Анжель стало гораздо больше, ибо почти каждый последовал примеру Гарофано.

О Господи, наконец-то он сможет обнять ее! Но Оливье лежал на пышном ложе, затаив дыхание, боясь, что весь блокгауз прислушивается, ожидая звука их первого поцелуя. Но сегодня бог любви, на малое время восторжествовавший над богом войны, наделил грубых вояк невиданной деликатностью, а потому, словно по мановению дирижерской палочки, блокгауз вдруг зашатался от слитного оглушительного храпа.

Оливье любил сейчас этих людей – любил до слез, он готов был выскочить к ним и кричать, что он готов жизнь отдать за каждого из них… Вовремя спохватившись, Оливье с трудом удержался, чтобы не запеть от счастья: да ведь в его объятиях та, о которой он мечтал! Изнывал в мечтах!

Рванулся к ней – и ощутил ладонями неостановимую дрожь, сотрясавшую Анжель. Она отпрянула, напряглась… Но то была не дрожь страсти, понял приунывший Оливье. Она смертельно боялась. «Так ли она встречала Лелупа?» – ревниво подумал он, но тут же устыдился. Для нее сейчас кончилось романтическое опьянение, подступила трезвость ощущений: владелец сменился, но хочет он от новой вещи того же, что и прежний. Ах, скотина Лелуп, что же он сделал, если эта созданная для любви красавица так боится любви? Почему-то Оливье чувствовал: потребуй он того, что принадлежит ему по праву выигрыша, – и Анжель покорно примет его, стиснув зубы.

Вот именно! Стиснув зубы от ненависти!

«Ну уж нет, – мысленно шепнул он богу любви. – Ну уж нет!»

Ослабив объятия, Оливье перевернулся на спину и тихонько сказал:

– Ты устала. Поспи сначала, хорошо? – И задышал ровно, с присвистом, как будто и его сморил неодолимый сон.

Он слышал, как Анжель прерывисто вздохнула, потом немного повозилась, сжимаясь клубком, и уснула, однако, прежде чем погрузиться в сон, подсунула доверчиво раскрытую ладонь под плечо Оливье.

Он сглотнул подкативший к горлу комок и закрыл глаза, чтобы сдержать невольные слезы. И не заметил, как тоже уснул.

6. Когда нельзя вернуться

Неделю спустя, пасмурным утром пятнадцатого ноября, Анжель стояла рядом с Оливье и Гарофано на поросшем чахлым лесом холме и смотрела на серую реку с бурным течением, по которой неслись громадные льдины. Между ними лавировали, чудом удерживаясь на ногах, какие-то люди, и даже издалека было видно, что лица их такие же серые, как ледяная речная вода. Через мост двигалась длинная вереница пеших и конных, повозок и карет, пушек и телег маркитанток – то переправлялись через Березину остатки французской армии.

– Понтонеры, – прохрипел Гарофано и сотворил крестное знамение. – В воде! В такой лютый холод! О Пресвятая Мадонна, да ведь все они станут жертвою своего самоотвержения! Они уже мертвецы, которые пытаются спасти армию…

– Мы тоже скоро станем мертвецами, если не переправимся через этот мост сегодня же, – перебил его Оливье.

– Жаль, не удалось пристроиться в хвост императорским полкам! При них тут был хотя бы относительный порядок. – Он кивком головы указал на стройные ряды, чинно шествовавшие по мосту.

– Старая гвардия! – протянул Гарофано. – «Московские купцы», голубчики! Ей-богу, ежели был бы мост на тот свет, они и по нему маршировали бы, как на параде! Нет, это не про нас. А вот наш друг Лелуп наверняка топает сейчас со своими товарищами – кум королю. Слышь, – обернулся он к Анжель, – не подбросила бы карту Оливье – уже была бы на том берегу!

– Если бы Лелуп раньше не сбросил ее прямиком в Березину! – сердито пихнул его в бок де ла Фонтейн, ревниво поглядывая на Анжель, но она с таким ужасом стала всматриваться в ряды шедших по мосту, что у Оливье отлегло от сердца, и он нашел холодные пальцы Анжель и поднес их к губам.

Гарофано хмыкнул и покачал головой, с недоумением поглядывая на своего товарища. Санта Мария, что с ним происходит?! Гарофано, предпочитавший пухленьких, бойких на язык неаполитанок, не мог понять, что де ла Фонтейн нашел в этой, прямо скажем, полковой шлюхе, от чего потерял голову.

Гарофано зевнул, огляделся, размышляя, как бы это им половчее втиснуться на мост, и вдруг ахнул:

– Император! Смотрите, император!

Оливье и Анжель привстали на стременах, вглядываясь в группу людей, одетых с особой пышностью. Анжель обратила внимание на высокого, очень красивого человека. Он вел свою лошадь в поводу, поскольку верхом было опасно ехать: мост оказался настолько непрочным, что трясся под колесами каждой кареты, словно вот-вот развалится. Более этот человек ничем не напоминал других. Костюм его был вызывающе нарядным и совсем не вязался с обстановкой, особенно с трескучим морозом. С открытым воротом, в бархатном плаще, накинутом на одно плечо, с вьющимися волосами и в черной бархатной шляпе с белым пером, он больше походил на героя из мелодрамы, чем на военного.

– Император очень красив. И держится бодро! – пробормотала Анжель, но Оливье, проследив за ее взглядом, усмехнулся:

– Вы не туда смотрите, дорогая. Это Мюрат, неаполитанский король и любимец женщин. Как говорят русские, ему все – как с гуся вода. А император – вот он.

Оливье указал на невысокого человека в бархатной куртке на меху и такой же шапке, с длинной тростью в руке. Анжель разочарованно вздохнула: лицо императора показалось ей вполне заурядным. Видно было, что он замерз, но старался держаться с достоинством. Взмахами руки он торопил переправу: понтонеры из воды кричали, что лед начинает трескаться и мост вот-вот рухнет.

– Чего мы ждем, де ла Фонтейн?! – воскликнул Гарофано. – Думаешь, русские век будут гоняться за призраками в Борисове? Чичагов[42] вот-вот спохватится и подведет свою артиллерию. Тут-то нам и придет конец.

– В нашем положении смерть не самое большое зло, – пробормотал де ла Фонтейн. – И не надо слишком жалеть о тех, кого Бог уже призвал к себе: они умерли во славу Франции! А мы, живые?.. Какую память мы о себе оставили в России? Взорванный Кремль? Сожженные города и деревни? Бегство ряженых по Смоленской дороге? Вы знаете, что у русских уже сложилась пословица: «Голодный француз и вороне рад!» – Он криво усмехнулся: – И русский язык благодаря нам обогатился словом «шваль»…

– Ш-ва-ль? – повторил Гарофано. – Что это значит?

– Когда наши вояки во время отступления меняли в деревнях своих коней на хлеб и муку, они говорили русским: «C’est un bon cheval»[43]. Где там хороший?! Эти полудохлые клячи хороши были бы только на живодерне, поэтому все, ни на что не годное, теперь зовется у русских – шваль. Посмотрите! Это мы – шваль!

Оливье уткнулся в гриву лошади, и Анжель с изумлением увидела, что он плачет.

– Ради бога! – в отчаянии возопил Гарофано. – Чего ты от нас-то хочешь?!

Анжель не слушала, что отвечал Оливье. Она пристально смотрела на крыло темного леса, плавно огибавшее белое заснеженное поле.

Покружившись над лесом, огромная стая ворон с граем понеслась над полем, над вздувшейся свинцово-серою рекой. Их неумолчный, зловещий крик вызвал небольшую панику на мосту.

«Над русскими войсками кружился орел в день Бородина, и они восприняли его как предвестие победы, – вспомнила Анжель рассказ Оливье. – А над нами кружит черное воронье… Не заклюет ли оно нас?»