Безошибочная память никогда его не подводила. «Маска повесы, Леон прав, – думала Жюли. – Когда Эрбер что-то старательно вспоминает, он немного косит…»
– Ты хранила эту бумагу в…
– В красивой шкатулке с перламутровой инкрустацией, в шкатулке для конфет вместе с другими твоими письмами – любовными. Шкатулка у меня сохранилась, в отличие от марки с листиком…
Она лгала без усилия, сразу взяв светский тон былых поединков, разрешавшихся внезапными, как удар, бурями. Но сегодня, когда он говорил о деньгах, Жюли не опасалась насильственных действий, разве что дипломатических.
– Поищи хорошенько, – уговаривал он. – Я же тебе должен миллион, Жюли, ты что, не понимаешь?
– Нет – откровенно сказала Жюли.
– Но я-то понимаю! Я хотел бы вернуть тебе эти деньги. Почему ты у меня их не требуешь? Потому что я не отдал бы? Ты ошибаешься – отчасти. Потому что Марианна ненавидит долги, особенно мои. Поняла?
Жюли так покраснела, что другого ответа не требовалось.
– Ладно, оставим. Я завёл этот разговор… Она опустила голову.
– Я прекрасно понимаю, почему ты его завёл. Но мне кажется, Марианна не такая женщина, чтобы поверить просто на слово…
Эрбер перебил, словно заранее приготовил ответ:
– Марианна верит тому, что видит.
Едва почуяв, что Жюли готова воспротивиться, он отвёл от неё взгляд, потрепал по плечу.
– Право, Юлька, только с тобой я обретаю вкус к опасной игре. Я забыл тебе сказать, что два больших тубиба.[2] Аттутан и Жискар, выдали мне предписание: оставить Париж и политическую деятельность. Деревня. Представляешь картину: я – в деревне?
– Я эту картину видала. Но ты не любишь деревню.
– Любил, когда там было кого любить.
Он улыбнулся с грустью, которая казалась искренней:
– Когда мы верхами выезжали из Карнейяна, твои волосы были закручены толстым жгутом и подвязаны, как хвост у першерона. Часто бывало, что возвращалась ты уже не так аккуратно причёсанная…
Она заслонилась ладонью от жара воспоминаний.
– Оставь… А один ты не можешь уехать в деревню? Он склонил голову.
– Мне запретили только политическую деятельность. Ну а в Париже супруги могут свести пребывание наедине к весьма ограниченному отрезку суток.
– Кому ты это говоришь!
– Довиль, кстати, – Довиль тоже неплох. Там поздно ложатся. Но деревня…
Жюли раздумывала, скрывая неуместное желание рассмеяться.
– А они сказали твоей жене, что… необходимы некоторые ограничения?
– Что ты, я им запретил. Такое я говорю сам.
– Что она на это скажет?
– О, ничего. Она, знаешь ли, безупречна. Она добропорядочно переберётся в отдельную спальню. В лунные ночи, благоухающие свежим сеном, она будет убегать от меня подальше – не слишком быстро, чтобы я успел заметить её смятение… Ну ты, не смейся, не то запущу тебе в голову чернильницей эпохи Регентства! Впрочем, она поддельная, – холодно добавил он.
– А… а развестись?
– Рано. У меня нет ничего своего.
Он снова рассвирепел:
– Но, Господи, в конце-то концов, чего такого уж особенного я прошу? Тот миллион – это были беккеровские деньги, вырученные за беккеровские подарки, и ты мне его дала, а если б я не взял, представляю, чего бы наслушался!
– Правильно. Но это были и мои деньги. Я могла их дать. А как ты хочешь, чтобы я дала тебе деньги Марианны?
– О, мы бы их поделили, – наивно сказал он. – В конце концов… я бы тебе дал.
Жюли невольно улыбнулась. Эспиван подумал, что она готова согласиться, и поспешил подкрепить свои доводы:
– Деньги Марианны должны бы принадлежать, да и принадлежат всем… Это печальные, таинственные деньги, у них мрачная мексиканская личина, они издают звон металла-узника, заточённого под землёй… Один миллион – это всего лишь блёстка из тех далёких копей…
Она слушала трепеща, подхваченная дуновением былого. Её привычный слух различал наигранную ярость, неисцелимую весёлость, дар обольщать даже признанием в бесчестности, периодически вспыхивающую супружескую ненависть, а главное – решительный отказ возвращаться к бедности. «Что до меня, – подумала она, – то, если уж я обращалась в бегство, никакая бедность меня не пугала… Что он там говорит? Всё о Марианне…»
Он прервал свою речь жестом, прижав обе руки примерно к тому месту, где сердце:
– Ах! Клянусь тебе, когда я заполучил в свои руки это тело, розовое, как розовый воск, эти волосы, которые не измеришь взглядом, такие длинные и густые, что я даже пугался, когда они рассыпались по постели, я думал, что опрокинул статую, преграждающую вход – помнишь, это из «Тысячи и одной ночи», – вход в подземелье, где в одном подвале рубины, в другом изумруды, в третьем сапфиры… И поскольку статуя вдобавок желала мне добра, всяческого добра, чересчур много добра, всё это виделось мне чем-то лёгким, приятным, опьяняющим, чему не будет конца, я считал себя потрясающим парнем…
Он присел на подлокотник Юлькиного кресла, опираясь на неё:
– Бедная моя красавица, бедная, бедная красавица, что я говорю, я не должен бы тебе такое говорить! Бедная моя красавица, если бы ты знала, каким разбитым я себя чувствую от всего, всего… В такие моменты я зову тебя…
Прислоняясь к ней, он сдвинул набок чёрную соломенную шляпку Жюли. Она не верила ни одному его слову, однако прижалась щекой к бархатной куртке, движимая любопытством, пересиливавшим прочие чувства. Эрбер тут же замер неподвижно, и Жюли поняла, что у него всё рассчитано, что он боится одного из тех посягательств, таких властных и нежных, таких дружеских и одновременно любовных, что он когда-то называл их «Юлькин стиль». «Вечная ставка на чувственность, – подумала она, – наслаждение-шантаж, наслаждение-смертельный удар – что он, только это и знает?»
Она почувствовала сквозь ткань пульсацию изношенного сердца, которая тут же заглушила все другие звуки. Ей вдруг сделалось страшно – страшно, что неровное биение может оборваться, и она выпрямилась.
Голос, рассчитанно тихий и внятный, произнёс сверху:
– Разве тебе не было там хорошо, моя Юлька? Она помотала головой, оставляя вопрос без ответа, взяла руку Эрбера.
– Не сиди на подлокотнике, как на насесте!
– Как птичка на ветке! – сказал он. – Кстати, Юлька, прибыл перевод от Беккера?
– Нет. Пятнадцатого. Дозреваю в собственном соку, как сказал бы Леон.
– В каком Леон чине?
– Капитан. Высохший огрызок капитана. А в чём дело?
– В войне.
– А, опять, – вздохнула Жюли со скучающим видом.
– Опять, как ты выражаешься. У него есть какие-нибудь соображения по поводу войны?
– Да. Если будет война, он распродаст свиней, убьёт свою Ласточку и пойдёт воевать.
– Как, убьёт свою лошадь? Бедное животное! Какая жестокость! Но почему?
Жюли глянула на Эспивана свысока:
– Если ты не понимаешь, не стоит труда тебе объяснять.
– Везёт вам, Карнейянам, что вы не видите дальше своего носа.
Он украдкой кинул взгляд на своё отражение в зеркале с бронзовой и черепаховой оправой. Жюли поняла, что он думает о своей болезни, о своей ненадёжной жизни.
– Да, Юлька, возьми, во всяком случае, вот это. Он снял с запястья платиновую цепочку с часами и протянул ей.
– Это едят, Эрбер?
– Да, с такими зубами, как у тебя. Для меня она слишком тяжела. Я от всего устаю, представь себе. Этот браслет давит как раз на вену или, может быть, на артерию. Продай его, заложи… Мне он доставит удовольствие только в том случае, если ты согласишься, чтобы он стал между нами чем-то вроде… вроде связующего звена, вроде…
– …аванса, – сказала Жюли.
Он сунул ей в руку тёплую цепочку.
– О моя бедная красавица, не притворяйся хитрее, чем ты есть! Со мной этот номер не пройдёт. Сделаем, что сможем: ты – для меня, я – для тебя. Это и будет вся наша добродетель. Если б у меня были деньги… Любопытно, однако, что у меня никогда нет денег.
Хочешь забрать одного Гварди – на завтрак? Хочешь Панини, три метра на пять?
– Что до Панини. мне хватило бы кусочка. А это всё твоё?
– Здесь нет ничего моего. Такую линию я избрал из осторожности, когда женился. Затем следовал ей из деликатности, а теперь держусь её за неимением других возможностей. Но…
Он пригнулся к уху Жюли, сверкнул ярким карим глазом, улыбкой красиво очерченного рта.
– Но я могу украсть, – озорно шепнул он. Жюли покачала головой.
– Не обольщался, – сказала она. – Так думают. Но что можно унести с собой, покидая роскошную супружескую обитель? Об этом я кое-что знаю. На деле всё сводится к трём чемоданам одежды, книгам, которыми не дорожишь, нескольким безделушкам, ожерелью, двум парам клипс и трём колечкам. Плюс пара запонок, валявшихся в вазочке, совершенно безобразных, которые крадёшь из принципа. Картины – ах да, картины… Но картины у богачей завелись не так уж давно…
Она подняла глаза на Панини:
– И какие картины!
Разжала ладонь, посмотрела на согревшуюся цепочку:
– Часы действительно прекрасные.
– Ну и оставь их себе! – воскликнул Эспиван. – Там два маленьких платиновых шпенька, которые вдеты в цепочку, нажимаешь на них, и часы отцепляются… Дай покажу. Очень остроумное устройство.
Оба склонились над браслетом. В полосе солнечного света затылок Жюли казался крепким серебристым стержнем. Слишком тонкие волосы Эрбера вились вокруг старательно зачёсанной тонзуры, как женские кудри. Оба, забыв свой возраст, забавлялись, как дети, увлечённые механической игрушкой.
– Потрясающе! – сказала Жюли. – Слушай, а знаешь, как называются такие массивные цепочки с немного квадратными звеньями? «Цепь каторжника».
– Этому, – сказал Эспиван, – найдётся замена.
– Какая?
– Марианна, какая же ещё. Когда она разыщет своего цыплёночка. А, вот и она. Дурёха, – засмеялся он, – она – это вон тот звоночек под столом… Алло! Кустекс? Живо, соедините меня с ней. Алло! Дорогая… Наконец-то! Где это? Но это же у чёрта на рогах! Мне вас очень плохо слышно, о-очень плохо…
"Жюли де Карнейян" отзывы
Отзывы читателей о книге "Жюли де Карнейян". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Жюли де Карнейян" друзьям в соцсетях.