Едва сев в автобус, она развернула записку, чтобы перечитать без спешки. Но главное она и так запомнила – «Жду тебя» и «моя Юлька».


Жюли не очень удивилась, застав Эрбера д'Эспивана уже на ногах и в рабочем кабинете. «Но что это, о! что это за домашняя куртка каштанового бархата?» В ней не осталось ни следа того возбуждения, которое она унесла с собой в автобус вместе с письмом, шуршавшим сейчас у неё в сумочке, как новая банкнота. Она чувствовала себя рассеянной, восприимчивой к мелочам, придирчивой, немного грубой и погрешила против хорошего тона, облокотившись на мгновение о подоконник раскрытого окна.

– Я ведь знакомил тебя с моим другом Кустексом?

– Конечно, – сказала она и с любезностью хозяйки дома протянула руку молодому человеку с бородкой, которая его старила. «Типичный секретарь честолюбивого государственного деятеля… Молодой гувернёр наследного принца… Эрбер всегда замечательно подбирал секретарей…»

Кустекс исчез, как тень, и Эрбер, взяв Жюли под локти, увлёк её к окну, на яркий свет.

– А вдруг нас увидят из сада, – сказала она. – Ты уже не такой интересный, ты выздоровел.

– Я всегда думал, – сказал Эрбер, – что тебя интересуют преимущественно здоровые мужчины. Нет, я не выздоровел. Но с виду – почти. Правда ведь?

Он повернулся к свету, демонстрируя ей свежевыбритое лицо, подстриженные покороче волосы, ухоженные и выровненные усики. «Это крах», – подумала Жюли, и глаза её увлажнились – не от жалости, но от печали о прошлом, о неверном мушкетёре с его изящной красотой, претендующей на мужественность. Улыбка Эспивана угасла; он снова стал жёстким, деловым и озабоченным.

– Сядь. Вбей себе хорошенько в голову, что я здесь очень одинок. Так же одинок, как все. А ты одинока? Ты не скажешь… Что до меня, то я одинок рядом с влюблённой женщиной и болен от политической деятельности, которой занялся слишком поздно. К тому же скоро будет война…

– Надо же! – сказала Жюли.

– Тебя это удивляет? Ты газеты читаешь?

– Иногда, иллюстрированные. Я говорю «надо же» потому, что мне это предсказала одна гадалка, насчёт войны.

– Только это тебя и волнует?

– Да, – сказала Жюли. – Я знаю достаточно, чтобы радоваться, если мы победим, и умереть, если нужно будет умирать.

Эспиван глянул на неё с завистью.

– Но ты что, даже не догадываешься, что это будет страшная война? Куда страшнее той?

Она жестом выразила безразличие.

– Я о войне не размышляю. Не женское это дело – размышлять о войне.

Подумала и добавила:

– Тебе пятьдесят. И ты ещё пока что не настолько здоров…

– Дорогая, я не обделался со страху, – едко заметил Эрбер, – и нет необходимости меня успокаивать.

– Я не тебя успокаиваю, – сказала Жюли, – а себя.

Эспиван посмотрел на неё особо пристально. Видимо, он поверил, поцеловал ей руку, потом приобнял за плечи. Она ловко вывернулась.

– Историческая мебель, Эрбер?

– Да, если можно так выразиться, Буль-буль.

– Виновник – ты?

– Соучастник. Но не переводи разговор на интерьер, мне некогда.

– Мне тоже.

Жюли смерила его намеренно дерзким взглядом, ибо чувствовала, что она не в форме – кожа сухая, не такая чудесная, как обычно, глаза маленькие – и не хотела уступать. Эспиван пожал плечами.

– Неподходящий день для перебранки, Юлька. Я всего два часа как встал.

– Но у тебя не было приступов с того раза?

– Был один. Не надо об этом. Этот дом действует мне на нервы. Да не прислушивайся ты ко всякому звуку в галерее, там никого нет. Знаешь, где Марианна?

– Нет.

– Отправилась на поиски своего сына.

– На поиски… Что ты сказал?

– Своего сына. Соизволь выслушать меня, Юлька! Тони не ночевал дома. По мне, так он у женщины. Но его мать с ума сходит. Вообще-то в семнадцать лет рановато ночевать на стороне, тем более не предупредив.

К тому же он слишком красив. Слишком необычно красив. Ты не слушаешь! О чём ты думаешь?

– О том, что ты говоришь. Он ничего не оставил?

– Оставил, глупую записку матери. «Ноги моей больше не будет в этом доме», что-то вроде того. Сколько Марианна ни клянётся, что между ней и этим идиотом-мальчишкой ничего не произошло, мне трудно в это поверить.

– Он взял денег?

– Немного: Марианна даёт ему очень мало, считанные гроши.

– Почему?

– Она говорит, что именно так и следует. Я время от времени подкидывал Тони по пять луи.

– У тебя хорошие отношения с пасынком?

– Превосходные. Он необщительный. Но очень кроткий, какой-то невесомый, самый необременительный ребёнок. У него небольшие апартаменты в две с половиной комнаты на третьем этаже, так вот, я его не видел уже… уже двое суток. Ты его знаешь?

– Видала. Ты с ним в хороших отношениях, но не любишь его? Нет, не любишь. Да нет же, не любишь. С тебя хватает одной Марианны, две – это уже слишком. Сходство Тони с матерью таково, что тебе, должно быть, нелегко его выносить? Скажи? Ну скажи! Мне-то ты можешь сказать?..

Она наступала, тыкая в него пальцем, приблизив лицо к самому лицу Эспивана, с которым была одного роста, устремив в его каштановые глаза голубую стрелу своего жёсткого взгляда, наконец прижала его, как в былые времена, когда хотела добиться от него признания в похоти или измене. Удивлённый, он уступил, вооружившись цинизмом:

– По правде говоря, мне на него более или менее наплевать. Если б ещё он был от меня… Но мне не по летам и не по душе роль приёмного отца. Вся эта история меня раздражает из-за Марианны… Всё, что выбивает Марианну из привычной колеи, делает её ещё более… как бы это сказать?.. Когда с нами – с тобой или со мной – случается неприятность, мы это так и называем неприятностью…

– И даже ещё похлеще.

– Тогда как Марианна называет это чем-то неслыханным, невообразимым несчастьем…

– Чувствительная натура.

– Нет… Она, в сущности, мрачная. А между тем ей всегда выпадало на долю одно хорошее…

– Эрбер! А себя ты забыл?

Оба разразились смехом, но их перебил звонок по внутреннему телефону.

– В чём дело, Кустекс? Нашли мальчика?.. Нет?.. Это, однако, уже не шутки… Нет, пока не ездите никуда, оставайтесь здесь. Отвечайте на все звонки, со мной не соединяйте, только в случае срочной необходимости, пусть меня не беспокоят. Попросите остаться мадемуазель Билькок. Пусть стенографирует все важные сообщения иностранного радио. Спасибо. А! Подождите, Кустекс. Позовите Билькок, мне надо кое-что ей продиктовать…

Пока он диктовал, Жюли обошла комнату. «Нам с Эрбером никак не удавалось обставить этот кабинет. Я сочинила нечто в бальзаковском стиле, неосязаемую меблировку, вписанную в стены. Сейчас слишком загроможденно. И этот гигантский Панини! Эти Гварди, куда ни глянь!.. И целый телефонный узел! Смешно, эти символы эрберовой деятельности – никак не поверю, что это не бутафория…»

Она старалась отвлечь свои мысли от тягостной действительности: «Тони отказывается возвращаться сюда… Тони пропал. Меня это вовсе не касается… В самом деле не касается». Потом вспомнила телефонный звонок, ломающийся, полный слёз голос и его детские угрозы. «Тони не ночевал дома. И написал, что не хочет возвращаться…»

Жюли расхаживала по комнате, наклонялась к маленькой картине, которую переполняла Венеция, с отвращением трогала черепаховую и бронзовую отделку Булей, слушала голос Эспивана, диктующего в телефон:

– «…из фактов, которые Вы, дорогой коллега, имели любезность мне сообщить, отнюдь не вытекает, что я должен…» Вы успеваете за мной, мадемуазель Билькок? Постарайтесь как-нибудь, Бог ты мой…

«Тони не ночевал дома… Он не хочет возвращаться к своему отчиму…» Она сдвинула брови, свирепо целясь в далёкое лицо подростка, похожего на Марианну, воскликнула про себя: «Если б он умер, мы бы хоть избавились от этой обузы!» – и не заметила, что подумала «мы», а не «я».

– Это всё, отключите связь с моим кабинетом, Билькок. Скажите господину Кустексу, чтобы не соединял со мной никого, кроме госпожи д'Эспиван, если она позвонит. Иди сюда, Юлька. Извини…

Он подвинул Жюли большое неприветливое малиновое кресло. «Стиль Людовика XIV по-венециански, хуже не бывает, – оценила она. – Вся комната воняет Венецией. Терпеть не могу обстановку, подчиняющуюся какой-то идее. Насколько я знаю Эрбера, этой он должен гордиться». Она состроила свою хищную гримаску и присела на краешек кресла. Эспиван скользнул по её скрещённым ногам и туфелькам взглядом, который сразу поднял ей настроение.

– Сегодня у меня хорошие туфли, – сказала она со смехом.

– И всегда – прекрасные ноги, – добавил Эрбер. – Как ты меня находишь, Юлька?

– Опасным.

Он так и расцвёл, откинулся в кресле.

– Вот те слова, какие мне нужны! Ещё мне, признаться, нужно, чтобы они не подкреплялись никакими жестами.

– Ты хочешь связать мне руки?

– У тебя и без них хватает оружия…

Он смотрел на неё задумчиво и без вожделения.

– Юлька, мне хочется уехать в деревню.

– Я разрешаю.

– Мне нужны деньги.

– У меня двести сорок франков.

– А что стало с распиской, которую я тебе дал со зла и ради смеха, когда ты подавала на развод и продала своё алмазное ожерелье? Перед тем, как мы поженились? Да ты помнишь… «Сим подтверждаю, что получил заимообразно от госпожи Джулиус Беккер, баронессы голландских роз, умопомрачительную сумму…»

– Ну и память!

– «…умопомрачительную сумму в один миллион», Юлька.

– Да. Миллион, который, надо отдать нам должное, недолго продержался.

– Что такое один миллион!

– Он был такой маленький, стянутый двумя резинками…

– Не подлежавший длительному хранению, а?

Они смеялись, касались друг друга плечами, обменивались подначивающими взглядами, оставаясь совершенно холодными.

– Ты выбросила эту бумажку? Милое дитя, этот фантастический текст представлял собой вполне действительное платёжное обязательство. Ведь я в своём безумии подтвердил, что сумма взята «заимообразно». Как сейчас вижу красивый резной листик на гербовой марке, которую я пожертвовал на этот литературный памятник…