Любовь направляла их до самой полутемной спальни, где влюбленные встречаются, чтобы затеряться. Жалюзи были опущены, в комнате пахло гипсом. Там было что-то от итальянского вечера, душа которого переместилась бы сюда, а еще долетевшее из сада вспархивание птицы, задевшей тишину своими трепещущими крыльями. Кровать — это корабль, выходящий в открытое море, как только поднимаются на его борт, и те, кто умеет любить или мечтать, путешествуют всю ночь и даже днем, когда другие отдыхают. На борту этого корабля странствуют сквозь время, встречая на своем пути томление и призрачный свет, и вот уже надо спускаться на берег нового часа, где пассажира подстерегают тревога и слова, смена привычек и шествие по жизни.

Перед уходом Сесилия задержалась в мастерской и сыграла на пианино.

— Уже поздно, мне надо идти, но ты оставишь меня у себя, правда? — сказала она.

— Ты моя, и я тебя крепко держу. Разве ты не чувствуешь, что заперта вот здесь, в моей груди?

Пока он ходил за такси, она провела рукой по каждому предмету, потом вышла в сад, погладила деревья и даже отпечатки следов — своих и Поля — под столом, за которым они обедали. Она вела себя так, как несчастный изгнанник, принужденный покинуть свой дом. «Мои вещи, моя жизнь», — приговаривала она.

Поль, вернувшись, захотел удержать ее:

— Останься.

— Нет, не могу, я правда не могу; сегодня вечером это невозможно.

— Останься, если ты моя.

— Я твоя, но мне надо вернуться.

— Зачем?

— Чтобы поговорить с Гюставом, — и, полузакрыв глаза, она мечтательно прошептала: — Наша спальня… мой сад… моя любовь… Да, я поговорю с ним сегодня же вечером. Я слишком люблю тебя, чтобы при этом кого-нибудь обманывать.

— И ты будешь думать о нашем корабле, о поцелуях спящих, дремлющих, любящих и ищущих друг друга?

Он сжал ее в объятиях, потом очень медленно, обнимая, проводил до машины. Это было такси G-7, из тех огромных и незабываемых G-7, которых еще вчера было множество на улицах Парижа.

— Может быть, в этом такси я и потеряла свое письмо? Поль, знаешь, чего бы я хотела?

— Говори.

— Ты можешь освободиться завтра утром?

— Да.

— А ты мог бы подъехать к моему дому в десять часов в таком такси? И мы бы уехали в будущее в карете моего счастья?

— Будущее — это движение, которое я запрещаю нашей любви. Я украду тебя и увезу в неподвижное время. Два надгробия, обратившие лица к небу, — вот кем мы будем.


У окна в прихожей Гюстав караулил возвращение жены. Увидев, как она выходит из машины, он побежал ей навстречу.

— Ну же, поцелуй меня, — сказал он ей, и, поскольку у него был счастливый вид, а во взгляде сквозило лукавство, Сесилия, ожидавшая упреков, спросила, что привело его в столь хорошее расположение духа.

— Папаша Дэдэ скончался, и тебя назначили президентом банка?

— Все шутишь!

— Хотела бы я шутить, но не могу; Гюстав, я совершенно серьезна, и мне надо с тобой поговорить, — ответила она, входя в гостиную.

— Я тоже должен тебе сказать нечто важное, потому-то мне так и не терпелось тебя увидеть, — весело ответствовал он. — Послушай, Сесилия, тебе больше нечего от меня скрывать, — и без лишних предисловий он передал ей все, что рассказала ему Жильберта.

Еще он сказал, что без откровений Жильберты он установил бы за ней слежку и наверняка бы сделал самые печальные выводы относительно ее встреч с Полем Ландриё, но теперь ему не по себе при одной только мысли о том, что он ее подозревал:

— Ты за меня боялась, обо мне думала, ты теряла голову при мысли, что я буду страдать от последствий твоей нескромности, шуток и безрассудства. Но вместо того чтобы ругать, я благодарю тебя, любовь моя.

— Нет-нет, умоляю тебя, не благодари меня.

— Что мне до мнения твоего брата обо мне, что мне ваши артистические вымыслы; мне самому случается смеяться над своими лучшими друзьями. Мне дороги только твои чувства, и я знаю, что ты меня любишь: ты доказала это, рискуя и подвергаясь опасности, а до остального мне дела нет.

— Послушай, Гюстав, послушай…

— Нет, успокойся, ничего не объясняй, не нужно. Сила, слабость — я все пойму, ты же видишь. Поль Ландриё зол на тебя за то, что ты приняла его за мошенника? Он сам виноват, так как его поступок создавал двусмысленную ситуацию, и завтра же я поеду к нему и потребую это письмо, которое он держит у себя из мести. Самые честные люди порой ведут себя просто невероятно.

Сесилия плакала.

— Не плачь, — сказал он, обнимая ее. — Все хорошо, что хорошо кончается, и в этот вечер я даже счастливее, чем в пору нашей помолвки. Помнишь? Ты мне сказала: «Еще неделя, и нас будет двое». Ну что, нас двое, да или нет?

— Мне больно от твоих воспоминаний, твоя доброта убивает меня, — ответила она, рыдая, и чем больше он старался успокоить ее, чем больше ласкал и осушал ее слезы, тем больше усугублял ее горе. — Письмо, ах, это письмо — не думай о нем, — сказала она наконец, — Поль вернул мне его сегодня, и я разорвала его на тысячу клочков.

Гюстав не был ни глуп, ни снисходителен, но ум его был устроен таким образом, что побуждал его оборачивать все вещи выигрышной для него стороной, и Сесилия, столь серьезная в этот момент, поняла, что стала жертвой этой склонности, которой до сих пор постоянно пользовалась. Перед этим доверчивым и встревоженным человеком, однако склонным по своей природе видеть во всем лишь лучшую сторону, то есть то, что было выгодно для него, она оказалась лишенной права голоса. Трогательный и почти трагический свет озарил причины уважать его и быть к нему привязанной, она ужаснулась чувствам, которые он один мог ей внушить, и признала за собой обязанности по отношению к нему, продиктованные нежностью.

Она целый вечер содействовала счастью Гюстава. Избавившись от забот, торопясь быть счастливым, он весело болтал, осыпал ее тысячей знаков внимания и все спрашивал:

— Так ты вправду все еще любишь меня?

Этот вопрос доводил ее до самого глубокого отчаяния.

— Я люблю тебя, как никого другого, — отвечала она без обмана. Ей было тяжко жалеть его, однако эта жалость внушала ей уважение. «Все уладится, надо подождать», — говорила она себе и при этом, мучимая тайной о себе самой, видела в муже соперника своего любовника.

Гюстав погасил свет, и они поднялись в спальню.

Сесилия задержалась в ванной. Там в зеркалах отражался сад Поля, тишина и птица. Там была спальня, где пахло гипсом, а в этой спальне — белый корабль, готовый пересечь ночь, чтобы причалить к заре, а на плиточном полу лежала шпилька. А на улице были два каменных надгробия, перед которыми склонялись прохожие, а господа и дамы смотрели на них из окон своих машин. «Любовь моя, поскольку мы умерли от любви, ты меня поймешь», — прошептала Сесилия. Она тосковала о чистоте, томлении, неопытности и девственности, она хотела бы быть еще девушкой для Поля. Воспоминания о браке смешались с ее мыслями, она их отталкивала, но перед ее мысленным взором представали всякого рода безнадежные картины. Она вспомнила, что впервые поцеловалась в пятнадцать лет: ее поцеловал друг брата в день ее рождения в октябре, на пляже, в кабинке, сотрясаемой ветром. Он сказал: «Это мой подарок». Теперь она понимала, что этот подарок был кражей. «Первый поцелуй, роковой поцелуй. После него губы переходят в общественное пользование повторов, сходства и пошлости, — сказала она себе, — и теперь, когда я хотела бы все отдать, мне в удел осталась боль от знакомых жестов и печаль от невозможности забыть. Босая, растрепанная, я осталась в той пляжной кабинке, я все еще там, навсегда прижалась спиной к перегородке, в полутьме, и все кончено, я никогда не выйду оттуда ни для кого, и никто не возьмет меня нетронутой, такой, какой я осталась там, во времена, когда я не была ни судьей, ни свидетелем своих переживаний и, ничего не зная, не ведала унижения от возможности сравнивать».


На следующее утро, когда Гюстав в положенный час вышел из дому, Сесилия прервала свой туалет. Она открыла окно, выглянула, чтобы посмотреть, как он уходит, а минуту спустя была уже с Полем, который ждал ее в такси G-7, как она пожелала. Она захотела ехать не в Булонский лес, а на вокзал Аустерлиц. Обхватив друг друга в пылких объятиях, они перекрыли огромное пространство за время одного поцелуя, и когда они открыли глаза, такси уже ехало по набережным Сены недалеко от Ботанического сада. Поль прижал ладонью лицо Сесилии, чья голова и мысли покоились на его плече.

— В этот час нам следует быть не здесь, а на нашем краю света, — сказал он и велел шоферу развернуться и ехать к нему домой, на улицу Нотр-Дам-де-Шан. Сесилия вздохнула.

— Ты вздыхаешь? О чем ты думаешь? — спросил он.

— О нас.

— Уже?

— Да, уже. Поль, я должна тебе сказать, что Жильберта все рассказала Гюставу. Он знает все, абсолютно все, кроме того, что я тебя люблю.

— Не она же могла ему об этом сказать.

— Я поклялась ему, что ты вернул мне письмо и я разорвала его на тысячу клочков.

— Ты ему поклялась? Тогда ты должна его разорвать. К чему все еще лгать ему? — сказал Поль, достал письмо из кармана и отдал ей таким, каким его нашел. — Но прежде чем порвать, скажи мне все-таки, что же в нем такого компрометирующего. Я до сих пор не решался задать тебе этот вопрос только потому, что боялся, как бы твой ответ не осадил мою любовь, но теперь я хочу знать. Любовные тайны? Исповедь твоему брату?..

При этих словах Сесилия распечатала конверт и протянула ему письмо:

— Прочти, так будет проще, — сказала она и, положив подбородок ему на плечо, следила за чтением, оправдываясь шепотом: — Теперь ты понимаешь, что мне было из-за чего беспокоиться… Как я только могла такое написать?.. И все ради шутки… чтобы рассмешить Александра… Как необдуманно… Я была просто ненормальная… Я, наверное, и есть ненормальная… Видишь, я не зря боялась… боялась за Гюстава… за его карьеру… и особенно боялась причинить ему боль… Как он сам сказал, тревога и неспокойная совесть во всем видят одни опасности… а ты тогда… когда ты вошел ко мне… ты представлял собой эту ужасную опасность… жуткую опасность… У Гюстава есть свои недостатки, но… он несказанно добр… даже так добр… что ни в чем не видит дурного… Разве в это можно поверить?.. Во всем, что рассказала ему Жильберта, он усмотрел… только причину… поблагодарить меня… Я даже покраснела… Меня мучила совесть… мне было стыдно…