– Какая разница, кто его принес? Главное, ей будет хорошо.

Я распахнула дверь, мама ждала меня в прихожей. У нее были такие испуганные глаза!

– Мам, а я сирень тебе принесла! – крикнула я и засмеялась.

Она прижала меня к себе, и я услышала сердце, общее для нас двоих.

Миша

Я не могу видеть лицо матери. Мне ее жаль, за это я смотрю на нее волком. Она глядит на меня, будто о чем-то просит, а меня душат слезы, и я отворачиваюсь, чтобы не зареветь как маленький. Ненавижу папашу! Чтоб он сдох, тварь! Не хочу быть дома. Я ухожу из дома и знаю – ей надо, чтобы с ней кто-нибудь был. Но я не могу видеть ее несчастные, растерянные глаза и ее постаревшее лицо.

– Не уходи, – попросила она меня. Жалко-жалко. Я снова чуть не заревел.

– Не уйду! – зверея, заорал я.

– Нет? – жалко-жалко переспросила она меня.

– Нет, – буркнул я. – Пойду на свою улицу.

Она кивнула, и я ушел, зная, что нужно остаться. Ненавижу себя! Сволочь!

На аэродинамической улице шпарило солнце, в горах бесновалась гроза, сшибив обугленные кучевые облака в ядерный гриб с лысой ледяной башкой. Ядерный гриб тянул к городу волосатую серую лапу, раскручивая шквальный ворот огромной удавкой. Прямо ко мне. Я подошел к перилам, под ними горланили сирены и визжали шины целой тучи долбаных консервных банок. Не хожу теперь в Лизкину сторону. Противно и… страшно. Я нагнулся, уличный вой воткнулся мне в уши.

Сигануть, что ли? Ни папаши, ни матери. Никого!

Я пнул перила, они закачались. Тупые железяки! А за ними тупые консервные банки. В одной из них разъезжает папаша. Сволочь! Я пнул по перилам, они прогнулись наружу. Уличный вой стал громче.

– Аааа! – зверея, завопил я. – Аааа!

И мою голову заволок бешеный красный туман. Я пинал и пинал перила как психбольной. Как обдолбанный нарик. Как последний идиот. Пинал и орал. А потом сдулся как воздушный шарик, сполз на гравий и заревел. Впервые за эти дни. Вспомнил, как все было. На лыжах и на санках в горах. На машине и на море. На дурацких спектаклях в ТЮЗе и в цирке. Даже детские утренники вспомнил! Все праздники вспомнил. Вспомнил, как отец таскал меня на плечах и учил стрелять в тире. Всегда вместе. Всегда весело. Втроем! Я даже помню его слезы, когда я сломал ногу и загибался с открытым переломом. И помню, когда отец целовал мать, я отворачивался, стыдно было. А сейчас нет! Не стыдно. Где все это? Как они могли? Гады!

Какого черта они потащили меня в картинную галерею? Мне было пять лет. Нашли кого учить уму-разуму! Там я увидел святого Себастьяна, утыканного заточенными стрелами, из ран хлещет кровь. До сих пор это помню, и больше ничего. Зачем они меня туда привели? А как отец первый раз взял меня на футбол? Футболиста унесли на носилках, а я все спрашивал:

– Папа, он умер? Он заболел? А почему так, а почему сяк?

Осподи! Я сплюнул и вытер слезы грязными ладонями. Лег на гравий и закрыл глаза без единой мысли в голове. Не знаю, сколько лежал, и вдруг услышал папашин голос:

– Миша! Можешь со мной поговорить?

Я даже не шевельнулся. Сделал вид, что умер. Он пошел ко мне, я слышал, как шуршал гравий, и меня корежило от злости. Уберись ты от меня, тупая сволочь! Не лезь! Не лезь! Провались на…!

– Можно?

Он сел рядом со мной, хотя я сказал «нельзя» тремя буквами. Он сыпал гравий и молчал. Меня это колбасило до красного бешенства.

– Что? – рявкнул я и осекся.

У него было серое лицо и мешки под глазами. Лицо мертвеца. Ясно почему. Она его опять бортанула, сто раз ему отказывала. Я знал это от Лизки. «Миша, не бойся, не надо переживать», – сказала она мне своим тоненьким голосочком. А я и не переживал; мне хотелось ее прибить, и реально прибил бы, если бы не увидел слезы в ее глазах.

Приперся просить прощения, чтобы зажить, как и было? Ни хрена! Как раньше уже не будет. Никогда!

– Я тебя люблю, – сказал он, и его лицо сморщилось. – Очень люблю.

– Нет! – каркнул я. Я хотел сказать «а я тебя нет», но у меня перехватило горло, и получилось, как получилось.

– Правда, – он меня не понял, но это неважно.

Мне действительно сейчас было неважно, любит он меня или нет. Мне важно было повернуть все назад и забыть, как дурной сон. А не слышать, как мне напоминают снова и снова, что прошлой жизни не будет.

– Я… – он запнулся. – Я не знаю, что сказать.

– Короче, – процедил я.

– Я перееду пока к бабушке? – вдруг спросил он. И мне вдруг стало холодно на самой жаре. Как мертвецу.

– Переезжай, – мертвыми губами ответил я.

– Чтобы все утряслось.

– Да.

– Я люблю тебя.

– Да.

Я закрыл глаза, он посидел, потом поднялся, как старик, и ушел насовсем. А я остался один на своей аэродинамической улице. Без отца. Я вообще ни о чем не думал. Просто встал и посмотрел вниз на улицу, на ней визжали и выли машины. Мои руки сами взялись за перила. За тонкие и непрочные железяки. Если упасть на них всей тяжестью тела, они не выдержат. Я нагнулся и увидел свое лицо, улетающее вниз. Мне не было страшно. Просто я удивился своему спокойному лицу, которое сейчас сплющит в лепешку. А потом меня унесут на носилках, как того футболиста из моего счастливого детства. Только я уже ничего не увижу.

– Я святой Себастьян, – сказал я себе.

Ветер рванул мои волосы и завалил глаза. Как у Страшилы. Веселого тряпичного парня. Парня для битья. Вали его, швыряй, а он будет улыбаться. Всегда. Вот и я буду улыбаться всегда! Я вернулся в свою комнату и врубил регги, веселую музыку, полную солнца, девочек и травы. И ко мне пришла Лизка. Не на самом деле, а в моей голове.

– Не переживай, – сказала она мне своим тоненьким голосочком.

– А я и не переживаю, – ответил я и засмеялся. Она тоже.

Я люблю видеть смешинки в ее глазах. Особенно, когда она рядом. Мой маленький друг. Мой дружище…

Я увидел Лизку во дворе. Увидел и вспомнил ее мать, а потом своего отца. И в моей башке опять заворочались темные мысли. Один ее вид напомнил то, что помнить совсем не хотелось. Я решил незаметно проскочить мимо, но зачем-то остановился. Она сидела на скамейке спиной ко мне. Вокруг нее кружили белые молекулы тополиного пуха. Пушистые тополиные молекулы покачивались ветром на ее плечах, тормозили и путались в волосах. А Лизка сидела как памятник, упершись взглядом в кучи белого пуха под ее ногами.

– Привет! – Я уселся рядом.

– Помнишь фильм «Мы так любили друг друга»? – спросила она, не повернув головы.

– Ну. – Я помолчал. – Сашка отбор не прошел.

– А я?

Я посмотрел в Лизкину сторону, и мой взгляд наткнулся на ее молочно-белые ноги. Они начинались в полуметре от меня и росли прямо ко мне, хотя я сидел от нее дальше не бывает. Молочные ноги пахли ирисками и розовели на солнце, по ним скользили белые молекулы пуха, отлетая в меня. Одна из этих молекул врезалась в меня, и мое сердце вдруг екнуло. Я украдкой взглянул в ее лицо. На толстых красных щеках лежали длиннющие ресницы, а я все равно увидел ее глаза внутри своей головы, и во мне снова заколобродила муть из тупой, щенячьей радости, злости и страха. Черт знает что!

Лизка зашуршала кроссовками по земле, ее розовые коленки запрыгали мячиками. Мое сердце запрыгало вместе с ними и без боя сложило лапки. Фекла! Сидит, дышит тихонечко и пялится перед собой. Меня будто нет. Я вдруг обозлился. Резко сбросил шлагбаум. Родаки разводятся из-за ее матери, ей поровну, а вместо этого мне в голову лезет черт-те что! Пусть знает!

– Родаки разъезжаются. Папаша собрал вещички и убыл. – Я сплюнул и процедил: – Морду ему набил бы!

Она промолчала.

– Что молчишь? – грубо спросил я. – Мать свою простила?

– Я ее поняла, – не сразу ответила она.

– Да?! – взвился я. – А мою поняла?

– Да, – тихо сказала она.

– И что поняла? – Меня затрясло от бессилия и злости. Меня все кинули. Все! А я и не заметил когда. – Ну, говори! Что поняла?

– Что я не салага!

Лизка сверкнула телескопическим светом своих глаз, встала и пошла. Я остался смотреть ей в спину.

Налетел ветер. Белый тополиный смерч снова закружился вокруг ее головы и распался молекулами вокруг пушистого хохолка ее дурацкой пацанской стрижки. В моей груди что-то перевернулось и потекло теплом до самой макушки. Я и не понял, как тополиные семечки за компанию с ветром и солнцем выдули мои мысли за пять секунд, и в меня на ходу запрыгнула странная радость пополам со смятением и тревогой. Весенний ветер шастал в моем дворе, лез куда попало, и в мои мысли тоже. Я вдруг понял, если Лизка сейчас уйдет, то не будет ничего и никогда. Я просто загнусь, сдохну в одиночестве от своей тупой жизни! Но она не сможет уйти! Ведь мы… Как я без нее?!

«Ничего и никогда», – сами сказали мои губы. Я подскочил со скамейки и пошел за ней. Я мог не успеть, и тогда всегда будет «ничего» и «никогда».

Она выпала из света в тень, белые молекулы тополиного пуха над ней внезапно погасли. Все!

– Лизка! – заорал я. – Лиза! Постой!

Я помчался под бешеный топот собственного сердца. И вдруг остановился, будто споткнулся. Я понял – все зря. Я ее звал, а она даже не оглянулась. Я не успел. Все.

Дружище…

Мила

Я знаю Сережу лучше, чем себя. И я знаю, ему сейчас худо. Ему не повезло. И мне не повезло. Смешно! Я про себя рассмеялась. Смешно говорить «не повезло», когда жизнь летит ко всем чертям. И смешно сознавать, что ничего не случилось, если бы мы не встретили девушку с безмятежной улыбкой, безжалостной, как тупой нож. Ее не ведающая ничего улыбка без раздумий разделила нас, а потом распилила надвое тупым безучастным ножом.

Мой муж – несчастный и любимый дурак. Сидит в кабинете и пялится на кучу небесного мусора под названием облака. На жидкокристаллическом мониторе облака кажутся седыми, и они красят сединой виски моего мужа. Седые облака поделили картину на планы, и на заднем плане оказался мой муж. Он не сказал ни слова, но я все поняла. Надежды рухнули и убили его лицо. Так бывает, когда режут тупым ножом. Сергей вернулся рано; он не повесил пиджак как обычно, и тот упал вместо него. Пиджак был холодным, когда я его подняла. Я прижала его к себе, чтобы согреть, а муж прошел в свой кабинет, еще раз перерезав меня тупым ножом.