– Я подумаю, – пообещала Бухарина и повела сына в прихожую.

Он надел рюкзак и застрял у двери.

– Так что мне рассказать? – с отчаянием повторил он.

– Песню спой, – буркнула Бухарина.

– Какую?

Бухарина изо всех сил выпучила глаза и замаршировала в прихожей.

Я, ты, он, она!

Вместе дружная страна!

Вместе целая семья!

Вместе нас сто тысяч я!

Бухарина маршировала и пела в прихожей, ее сын визжал и катался от смеха. Бухарина не маршировала, но пела в кафе, я хохотала все громче и громче. На нас все оглядывались уже открыто.

– И помни, – сказала Бухарина сыну голосом доброй феи из «Золушки», – эту песню надо петь с видом лихим и придурковатым.

– Почему? – простонала я, давясь от хохота.

– Чтобы не заподозрили в отсутствии патриотизма!

Бухарина смачно поставила восклицательный знак, и я умерла от смеха.

Выпроводив сына в школу, Бухарина поняла, что источником тлетворного влияния в ее семье является она. Собственной персоной.

– Хотя это еще как посмотреть! – возмущенно сказала мне Бухарина. – Если о моей Родине кто-нибудь скажет плохо, я его с землей сровняю.

– Точно, – согласилась я, вытирая слезы. – Со мной такое уже было. В Турции. Чуть не прибила одного словенца. Какая нелегкая его туда занесла? С Адриатики-то?

Самое смешное, что у нас не было уроков патриотизма. И у великих писателей их тоже не было. Как мы умудрились Родину полюбить? Ума не приложу.

– Родину надо любить по-человечески, а не в состоянии аффекта, чтобы Родину не напугать. Родина у нас одна, – величественно констатировала Бухарина.

– За человечность! – Я подняла рюмку, и мы лихо чокнулись.

Перед моим мысленным взором явилась белобрысая тетка и укоризненно покачала головой. Я отогнала ее одним взмахом руки.

Мне думается, великое нельзя прибить к человеку кучей обычных гвоздей. Великое приходит тихо. Само собой.

Лиза

Мне было тоскливо, и тогда я пошла на балконный каньон. Ночной город походил на звездное небо в Мишкином телескопе. Электрические звезды горели окнами домов и мигали аргоновыми дорожками рекламных щитов, строились шеренгами уличных фонарей и неслись автомобильными фарами. Даже на горных прилавках мерцали россыпи света. Я подумала, что в зимних горах живут люди, которые прячут свою грусть, как я. Чтобы никто не видел. Даже мама.

Я увидела, как Мишка целуется с девицей в нашем подъезде. И сбежала, испугалась, что меня заметят. А меня никто не заметил. Теперь мне грустно, даже плохо. Я боюсь, что Мишка уйдет, и его больше никогда не будет. Он не прошел отбор, но мне все равно плохо. Почему у меня нет мальчика? Даже Мишки. Потому что я салага? Или некрасивая?

Я вернулась домой, посмотрела на себя в зеркало и ничего не поняла.

– Мам. – Я забралась к ней под одеяло. – Я красивая?

– Очень.

– Ты так говоришь, потому что ты моя мама.

– Нет, – серьезно сказала она. – Это правда.

– Тогда почему я одинокий кенар?

– Кенар? – Я почувствовала, что мама улыбается.

– Ничего смешного! – обиделась я.

– Я и не думала смеяться, – засмеялась мама.

– Моя жизнь летит кувырком, а ты смеешься! – закричала я.

Мама защекотала мне ребра, а я не ответила. Даже мама меня не понимает! Никто не понимает, что со мной!

Я закрыла глаза и вдруг увидела цветы турецкой фасоли. Их бутоны походили на высоколобых розовых младенцев с толстыми гладкими щеками, а цветки на бродячих монахов в широкополых шляпах с развевающимися на ветру рукавами-колоколами. Я видела это, когда лечилась солнцем. Если бы я часто не простывала, мне не назначили бы гелиолечение и я не увидела бы в горах солнечные призмы. В первый день мы с мамой долго ехали в сторону гор, мне хотелось спать, я клевала носом до тех пор, пока не увидела в зарослях высокой травы сверкающие солнцем стеклянные вафли.

– Что это? – потрясенно спросила я.

– Солнечная лечебница, – ответила мама.

Мы шли по узкой тропинке, проложенной бетонными плитами внутри горячей от солнца травы. Она глядела на меня розовыми человеческими мордочками цветочного народца.

– Кто это? – уже ничему не удивляясь, спросила я. – Травяные человечки?

– Турецкая фасоль, – ответила женщина в белом халате и обратилась к маме.:– Заходите с девочкой в кабинку, чтобы ей одной не было страшно.

Мы с мамой покрывались коричневым загаром, стоя в черных водолазных очках под солнечными жаркими вафлями. А я смотрела на кусок синего неба, прямоугольником врезанного в кабинку гелиолечебницы. Мы ходили туда долго, пока цветочный народец не вырос и не стал бродячим монахом. Так в моей памяти осталась идеальная вещь – солнце, запеченное стеклянными вафлями, и цветы, повзрослевшие раньше меня. Конечно, тогда я об этом не думала, но запомнила на всю жизнь и потом изобрела объяснение. Сейчас я вспоминаю о солнечном лекарстве, когда хочу, чтобы меня понимали. И не стоит спрашивать, какая здесь связь. Я и сама не знаю. Может, оттого, что мама несла меня назад на руках. Я близко чувствовала ее, и мне было спокойно. Мы до сих пор спим с ней вместе, и я не хочу, чтобы что-то менялось. Мне от этого будет только хуже.

Следующий день начался неудачно. Математичка вызвала меня к доске, а я не выучила линейные неравенства. Хотя я знаю, что такое линейные неравенства. Это горизонтальная пирамидка, где побеждают те, кто вырывается вперед. Но математичку не интересовала теория, ее волновала практика, а я не сделала домашнее задание.

– Двойка, Ромашова? – спросила она меня. Зачем спрашивать? Будто я могу изменить и мир и ее.

– Неконструктивно и противоречиво, – вредно ответила я. Нечего спрашивать, если и так знаешь ответ!

– И в чем противоречивость? – усмехнулась она.

Мама смеется, говорит, я хочу стать Эйнштейном. Наверное, поэтому меня тянут заоблачные высоты. А моя голова, как назло, запоминает не неравенства, а заоблачную математическую пудру.

– Невыученный урок не является признаком незнания алгебры вообще.

– О! – неясно выразилась математичка.

– Двойка приравнялась к нулю. Это называется кидалово.

Все засмеялись под свист Аркашки Зудина. Математичка небрежно махнула рукой, и все меня кинули.

– И что? – подняла брови математичка.

– Нуль идеален, он обозначает реальное «нет», двойка не означает ничего. Она должна вымереть, как динозавры. Короче, из двоек ничего не построишь.

– Молодец, Ромашова, – раздражилась математичка. – Садись.

Тон математички не совпал с ее словами, что явилось признаком ее отношения ко мне.

– Так что? – все же с надеждой спросила я.

– Два, – подняла брови математичка. – Строить не из чего. Дневник возьми.

В дневнике красовалась двойка, выставленная неконструктивной математичкой. Если бы она больше соображала, я стала бы ее любимчиком, а так я оказалась выскочкой.

После урока ко мне подплыли наша суперстар Реброва со своими прилипалами – Мотовиловой и Руденко.

– Слушай, нуль, что за блондинчик все время с тобой? – заинтересованно спросила Реброва.

– О чем речь? – хмуро переспросила я, хотя отлично поняла, кого она имеет в виду.

– Не догоняет! – засмеялась Мотовилова. – У нее ж сладкая парочка. То что-то беленькое чернеется, то черненькое белеется. Не слишком, Ромашова? Делись!

– Обоих давай! – захохотала Руденко.

– Тихо! – цыкнула Реброва, прилипалы замолчали. – Ромашова, с ним познакомь, лучше будет.

– Давай, – согласилась я. – Подойди к нему и скажи, что от нуля. Так и познакомитесь.

Я круто развернулась и пошла, Реброва молчала мне вслед. Ее надежда еще не умерла.

Я вышла из школы в настроении хуже некуда. Погода была под стать настроению. Белесая туманность на месте небес и дымный смог вокруг меня. За забором школы в сизом тумане я увидела Сашкин силуэт и решила сбежать, но он меня заметил.

– Мишка не здесь? – спросил он.

– Нет.

– А. Ну я пойду.

– Угу, – ответила я.

Надо мной в белесом тумане светил молочный шар холодного февральского солнца, а я смотрела в уходящую Сашкину спину. Мне вдруг стало жаль себя до слез. Всех нас стало жаль. Мы разбежались солнечными протонами и сгорели в атмосфере за пять секунд. Вся наша компания развалилась из-за Мишки и превратилась в пар, сублимированный в серебристое облако. Значит, мы не так любили друг друга.

– Сашка! – отчаянно закричала я. – Постой!

Он повернулся ко мне, а я побежала к нему со всех ног.

– Что? – хмуро спросил он.

– Где Мишка?

– Мы разбежались. – Сашка задрал голову к молочному шару солнца. – А к тебе он почему не пришел?

– Тоже вроде поссорились, – ответила я. – Правда, он об этом не знает.

Сашка хмыкнул.

– Пошляемся?

– Давай, – согласилась я.

Мы плыли в пепельно-синей дымке как два летучих голландца, а навстречу нам плыли кирпично-красные стволы деревьев и бесследно исчезали за нами.

– Саш, ты целовался? – спросила я. Ни с того, ни с сего.

– А ты?

– Нет. – Я вдруг покраснела и схватилась ладонями за щеки, а сумка моя упала. Сашка ее подхватил и повесил себе на плечо.

– Хочешь попробовать поцелуй языком?

– Бе!

– Салага, – беззлобно сказал Сашка.

Он проводил меня домой, по дороге купив жвачку. Мне банановую, ему черничную. И мы зачавкали, глядя на небо. Прямо над нами висела узкая синяя-синяя полоса свежевыстиранных небес, а вокруг нее пушились важные облака с голубой каемочкой по круглому толстому боку.

Мы чавкали и глазели на небо, пока совсем не замерзли.

– Я пойду? – извиняясь, попросила я. – У меня ботинки промокли.

– Ладно. – Сашка замялся. – Слушай, давай я скажу Мишке, что мы целовались. Если что.

– И обнимались, – засмеялась я.

– Ну, – засмеялся он.

– А… – я замялась, – как это языком?

– Рот открой. – Сашка бросил наши сумки в снег, а я открыла рот. Мы стукнулись замерзшими носами, и в меня потекла черничная речка.