Соломатько почувствовал, что я по-настоящему разозлилась, и, видимо, не захотел со мной сейчас ссориться. Поэтому после каждой моей реплики стал постанывать, раскачиваясь и держась руками за голову.

– Не паясничай, – попросила я его, прекрасно зная, что об этом, как и обо всем другом, просить его бесполезно.

– Ду-у-ра… ой какая дура… – простонал он, однако качаться перестал. – И гладко говоришь, видать, не впервой! А почему, кстати, Егоровна, ты так не любишь компромиссы? Твой максимализм – это башкой об стенку и ногами вперед. А компромисс и есть сама жизнь.

– Не жизнь – компромисс, а ты – словоблуд, – отмахнулась я, поскольку терпеть не могу абстрактные и оттого крайне лукавые рассуждения о жизни вообще.

– Проиграла! Проиграла! – обрадовался Соломатько, почувствовав мою слабину.

Я повернулась спиной к окну, чтобы лучше видеть выражение его лица. При этом, обитое шелком кресло, на которое я обычно садилась, приходя сюда, слегка качнулось вправо-влево. Я посильнее нажала на подлокотник и поняла, что, определенным образом нажав на ручку кресла, его можно приводить в движение практически в любую сторону, даже вокруг своей оси. Соломатько заметил мой интерес и пояснил:

– У этого креслица еще о-очень много секретов. Если будешь терпелива, тебе откроется такое…

По его тону я догадалась, какое мне откроется, и поспешила ответить:

– Давай лучше про бедных девочек и про их непонятых отцов. Я убеждена, что девочке, да и вообще ребенку нужна просто любовь. Искренняя, ни на чем другом не замешанная, безо всяких компромиссов, выяснений сложных взрослых вопросов за счет малыша, безоговорочная любовь пусть даже одной-единственной мамы. И этого вполне достаточно, чтобы ребенок чувствовал себя нужным и счастливым. Я уверена в этом. Все остальное – лукавство взрослых. Маша, кстати, лет до пяти все пыталась создать себе в воображении большую дружную семью. Перечисляла всех дальних родственников через запятую со мной и бабушкой с прабабушкой. Однажды съездив в Литву к дедушке, все рвалась туда снова, каждое лето. Да еще и присоединяла к числу родственников одну няню, задержавшуюся у нас на три года. Мне было жалко Машу до слез, когда она рассказывала кому-то, кто у нее есть из родных. А потом она вдруг перестала это делать, стала жить в том мире, который у нее был. Только я так и не поняла, откуда у нее в воображении взялась огромная дружная семья… Может, это естественная потребность любого человека? Дедушки-бабушки, двоюродные братья и сестры, ощущение, что родных, близких тебе по крови – много?

– А насчет лукавства – ты что имела в виду? – лениво спросил Соломатько, будто и не слыша все остальное.

– Да когда сваливают на детей все проблемы, которые не могут, или ленятся, или трусят решить взрослые. Так сложно развестись, разъехаться, разделиться, да и вообще на самом деле так сложно расстаться. Хотя ребенок в любом случае страдает – и когда расстаются родители, и когда плохо живут…

Соломатько заурчал, заерзал, стал нарочно зевать и почесываться. Видимо, решал – продолжать разговор и ссориться или нет. Решив, сказал:

– Хорош нудеть, Егоровна. Спать хочу. Кофе не уноси, оставь. На ужин будь добра расстарайся на оладушки со сметанкой… Хотя сметаны небось нет… Фу-у, будь оно неладно, это ваше мероприятие! Ели бы сейчас нормально… Да, но в разных концах Москвы… Ладно. Оладушки сойдут и так, с маслицем. А-а! Знаешь, что, кажется, есть, Егоровна!.. – Соломатько посмотрел на меня так таинственно, будто собирался сообщить нечто крайне важное для меня лично. – Есть же черная икорка!.. Привезли мне тут как-то товарищи с Дальнего Востока, в благодарность за умный совет… М-м-м… – он причмокнул, – икорку – обязательно! Любишь икорку? Я пожала плечами:

– Да как сказать… Ну, съем… Я вообще к еде просто отношусь…

– А я люблю! – с совершенно искренним воодушевлением воскликнул Соломатько. – И передай Марии Игоревне: если она будет отказываться – вывалю всю баночку на ваших глазах в окно. А баночки остались только восьмисотграммовые.

Я засмеялась.

– Ты очень ее этим напугаешь, Марию Игоревну.

Соломатько тоже засмеялся:

– Это точно. Насчет пожрать она у тебя не избалована. Бедная девочка. Ничего, мы это исправим. Все, иди, Машка. Если очень хочется, можешь чего-нибудь спеть.

Он отвернулся к стене и почти тут же засопел.

– Почему ты все время засыпаешь? Ты не болен? Он пошевелил плечом, отгоняя меня.

– Много работаю, мало отдыхаю, себя не щажу.

– Хорошо, но почему ты хотя бы не можешь дотерпеть две минуты, пока я уйду?

– Все думаю, как бы перефразировать старый каламбур, чтобы ты не окрысилась… м-м-м… Например, вот так: мне с вами не скучно, но спать все равно хочется. Ничего, а, Маш?

– Не очень, – честно ответила я.

Он заурчал что-то нечленораздельное, а я ушла, с досадой шваркнув дверью. Но она не шваркнула, а плавно закрылась до упора и щелкнула автоматическим замком. Цивилизация победителей, наглых, беспринципных и гибких… Я не была уверена, кстати, что, вернувшись, я бы не обнаружила совершенно трезвого и злого Соломатька, смотрящего телевизор или играющего в морской бой. Только я возвращаться не стала.

***

Вечером, за ужином, Маша долго молчала, ковыряла оладьи, на которые Соломатько щедрой рукой навалил черной икры, а потом взяла и без всяких предисловий спросила его:

– Ты к кому приходил?

– Когда это? – почему-то испугался Соломатько и посмотрел на меня.

– Когда я была маленькая. К кому ты приходил – ко мне или к маме?

– К тебе, к тебе! – рассердилась я. Зачем она взялась вдруг выяснять с ним то, что мы вроде уже с ней выяснили? – Поговорить с тобой, двухмесячной.

– А ты против меня ребенка настраивала, – мгновенно сориентировался Соломатько.

– Двухмесячного, – уточнила я.

– Настроить против отца можно даже трехдневного ребенка! – тут же заявил Соломатько и с готовностью посмотрел на Машу – может, она еще его что-нибудь спросит, и он так же ловко вывернется. Но она больше ничего не спрашивала, тогда он мягко заметил: – Ты поняла теперь, что все не так просто?

– Да я давно поняла, что все не так просто, – пожала плечами Маша и, не глядя на меня, добавила: – Еще когда фотографию как-то нашла, где мама вместе с тобой. Мама смеется, а ты в сторону смотришь, какую-то елку очень внимательно рассматриваешь.

– И где же ты фотографию эту нашла? – опешила я.

– Случайно, когда на антресолях костюм себе искала для праздника…

Я поняла, какую фотографию Маша имела в виду. Наших совместных снимков было всего несколько, Соломатько очень не любил сниматься – закрывался руками, мог убежать из кадра, и такая есть фотография, где я растерянно смотрю на его опустевшее место… И другая, на которой он спрятался за меня, встав боком, – мгновенно, пока фотограф снимал. Но я была абсолютно уверена, что дома никаких фотографий не осталось.

– А… а давно это было?

Не помню точно. – Маша наконец посмотрела мне в глаза. – В пятом классе, наверно, или в седьмом. Какая разница? Я так и подумала, что это мой отец. Я же себя в зеркале видела. Одно лицо. – Маша состроила страшную рожу, и Соломатько тут же засмеялся, хотя не думаю, что ему в тот момент было смешнее, чем мне.

– И что еще ты подумала? – спросила я, не в силах сейчас собраться с мыслями. Значит, Маша все эти годы молчала – с седьмого класса, или с пятого… И ни о чем меня не спросила! Или, может, и спрашивала, но так, что я-то ничего не заподозрила…

Маша тем временем очень легко ответила:

– Подумала: очень хорошо, что он такой симпатичный, а то я всегда считала, что ты мне не показываешь его фотографии, потому что он был каким-нибудь уродом.

– Или уроженцем Эфиопии, – подсказал польщенный и, к его чести, притихший Соломатько.

– Ну, вроде того, – кивнула Маша.

А вот скажи-ка, Игорь… – я решила тоже не теряться. – Помнишь, ты пришел, когда Маше было около годика, и единственный раз остался у нас ночевать? Точнее, я тебе единственный раз это позволила. И ты увалился третьим на наш с Машей диван… – Я на всякий случай присматривала за Машиной реакцией, чтобы она не растерялась, но Маша слушала пока достаточно спокойно. – И Маша еще утром очень удивилась и стала рассматривать тебя, не польется ли и у тебя молочко из груди, а ты подхватился и убежал…

– Ну и чего, чего? – процедил он.

– Просто хочу спросить: твоя… жена была еще беременная или уже родился ребенок, а?

– И уже… только-только… и еще нет, – вздохнул Соломатько.

– Ты хочешь сказать, что там у тебя двое детей?

– Трое, – обреченно уточнил Соломатько, а я посмотрела на Машу. Я не успела увидеть выражения ее лица, потому что в тот же момент она дала ему по морде и сказала:

– Гад! Какой же ты гад, батяня-комбат.

– В рифму, доченька… – сказал Соломатько, схватившись за щеку.

– За доченьку сейчас еще получишь! – рявкнула Маша и быстро ушла с веранды, задевая на ходу все углы.

– Я ей как-то, когда… гм… приставал… то есть… ухаживал… Я же не знал, что она…. Ну, ясно, в общем… Она спросила про фотографию у меня на рабочем столе, там пацаны мои… А я ей сказал, что это младшие братья… Сам не знаю зачем, идиот…

– Наверно, хотел казаться еще моложе, – корректно ввернула я.

Наверно, – махнул рукой Соломатько. – Ну, короче говоря… я ей тогда сказал, что не женат, что детей у меня нет и не было никогда, тем более трех… – выложил Соломатько и с надеждой посмотрел на меня, как нашкодивший внучок на любящую бабушку, зная, что бабуля не только простит, но еще и вареньице из шкафа достанет, чтобы отвлечь внучка от грустных мыслей.

– Ладно, не переживай! – Я понимала, что Маша вовсе не за мальчиков дала ему по морде, она знала, что у него есть дети. – А третий-то откуда?

– Сам не знаю, – грустно ответил Соломатько и попытался положить голову на свободно связанные руки. Не смог, вынул руки из веревки и, аккуратно отложив ее в сторонку, продолжил: – Ни на кого не похож, ни на меня, ни на Танюшку. И ни на одного из наших друзей тоже… Появился, и все тут.