– И похоронят тебя на Втором Интернациональном.
– А… а откуда же ты знала, что я скажу? – слегка нахмурился Соломатько.
– Ты это обещал еще много лет назад! – засмеялась я.
– Маш… А там… – он выразительно покрутил руками на уровне моих бедер, – там точно не ждут?
Решив не углубляться в эту опасную тему, я посмотрела на его изящные плоские часы (мои встали на второй день пребывания здесь):
– Что-то ты разыгрался сегодня. Я вообще-то другое место имела в виду. Да не радуйся, не радуйся! Другое место – это душа, понимаешь?
– Понимаю, ой как понимаю… – усмехнувшись, протянул Соломатько, откровенно и нагло рассматривая меня с ног до головы.
Я кашлянула пару раз, чтобы скрыть свое смущение. Самым невероятным было то, что я стояла и позволяла себя рассматривать и поддерживала с ним подобные разговоры, одновременно презирая себя за слабость и в то же время испытывая какое-то странное удовольствие от своей беспомощности.
– Есть уже половина? – спросила я, отступив к двери. – Маша велела или приходить обедать, или забирать обед, как соизволите.
– Соизволим отобедать здеся, – кивнул Соломатько и послал воздушный поцелуй моим ногам, по очереди каждой.
Маша приготовила к обеду что-то загадочное из коробки с надписью на славянском языке, похоже чешском, потому что в слове не было ни одной гласной. Я попыталась прочитать этот то ли «крш», то ли «тркш» вслух, принюхиваясь к своеобразному запаху, который имело зернистое блюдо цвета жженого сахара.
Относя Соломатьку славянскую трапезу с непроизносимым названием, я гнала от себя одну мысль и все никак не могла отогнать. Что-то происходит не так, и что-то надо с этим делать, а я не могу. Вот так всегда было у меня в жизни с Соломатьком.
Этот человек всегда имел надо мной необъяснимую власть. Пока мы любили друг друга – просто не знаю, как иначе назвать то время, – я радовалась и думала-, вот это и есть любовь. Нечто необъяснимое с точки зрения логики и разума, чувство, заставляющее забывать голод, холод, отказываться от сна, от других удовольствий, кроме одного – как можно дольше быть рядом, видеть, слушать, чувствовать кожей того, кто мне затмевает собой весь мир, возможно не представляя собой объективно никакой особой ценности для других людей.
Я всегда отдавала себе отчет, что в любых моих действиях все равно, непонятно каким образом верховодит он, даже если и не знает о моих намерениях. Он ловко ухватывался за едва заметный поверхностный шовчик моих поступков, тянул за ниточку и за день-другой мог без всякого труда распороть то, что я тщательно и старательно нашивала месяцами.
Навязчивые и неожиданно сентиментальные воспоминания мешали мне разобраться в сегодняшней проблеме, нами с Машей созданной. Я думаю, что еще долго буду брать хотя бы половину вины за Машины поступки на себя. Кто же еще виноват в том, что она делает в жизни?
Я так задумалась, что чуть не прошла мимо двери. Вчера вечером мы перевели Соломатька в дом, потому что в бане никак не удавалось поддерживать нормальный климат. Там было то слишком прохладно, то невыносимо душно. Впрочем, я не удивилась бы, если бы узнала, что Соломатько сам каким-то образом, зная особенности кондиционирования своей бани, разрушал там микроклимат, чтобы переехать в дом, где, разумеется, ему не было бы так скучно.
Я подошла к узкой двери с тяжелой золотой ручкой, вставила ключ в замок и поставила тарелочки на пол, вспомнив, что Соломатько любезно объяснял мне, как хитро, но на самом деле легко открываются замки в его доме. Умеючи это можно делать, просто легко повернув ключик от себя и сразу к себе, а не умеючи… Я пробовала и так и сяк, и двумя руками, и привалясь к замку боком, и у меня все-таки получилось.
С третьей попытки я провернула ключ на полраза и обратно на четверть в крошечном, еле видном замочке и нажала на ручку мягко опустившуюся под моей рукой. Задержав ногой приоткрывшуюся дверь, я наклонилась, чтобы взять обед. И тут слева на полу, достаточно далеко от двери, увидела обрывок обоев. Он по цвету сливался со светло-бежевым ковром, я могла в задумчивости и не обратить на него внимание… «Машка» – было написано на обрывке. Это явно была записка и предназначалась она скорей всего мне, а не Маше. Почему-то я это почувствовала.
Я развернула сложенный вдвое кусочек светлых шершавых обоев с еле заметно прорисованными неровными полосками и прочитала короткий текст, в конце которого чем-то прозрачно-красным было нарисовано сердечко. Наверно, тем земляничным желе, из большой норвежской банки, которое утром Соломатько потребовал к овсяной каше.
«Машка. Приходи в сад, в белую беседку. Мне надо тебе кой-чего сказать. Целую. Твой Игорь. Прямо сейчас приходи». Я с некоторым сомнением заглянула в комнату и пошла в сад.
Я не подумала, зачем я туда иду, что скажет мне Игорь Соломатько и что я ему отвечу. И что будет потом, и что я расскажу Маше, а чего не скажу. Я ни о чем не думала. Даже о том, как это Соломатько так ловко и быстро сумел выйти из комнаты. Я просто накинула висящую у выхода его дачную шубу из светло-серого стриженого бобра, длинную и очень легкую, и вышла в заснеженный сад.
Ажурная белая беседка с круглой крышей и тонкими перекладинами, наверно, и предназначалась для таких вот свиданий. Свиданий после пяти лет любви и пятнадцати лет разлуки. Жаль, что первый раз мы увиделись с Игорем в какой-то дурацкой бане, а не в этой беседочке с изогнутыми перекрытиями, делающими ее похожей на заиндевевший китайский фонарик из бамбуковых веточек, с полукруглыми ступеньками, с тихо хрустнувшей корочкой льда на подтаявшем снеге, с этой белой невесомой скамеечкой на высоких, крученых ножках.
Да, именно в таком месте солнечным снежным зимним днем должны встретиться два человека, которых когда-то давно связывали сильные, очень сильные, чувства. Встретиться, просто сесть вот на эти широкие ажурные подлокотники засыпанной снегом скамеечки и посмотреть друг на друга. И не думать о том, что ничего не осталось. Ничего вообще. Даже сожаления о том, что все прошло или что-то было.
Я провела рукой по белой обледеневшей перекладине, соединявшей перила с легкой круглой крышей. В беседке никого не было и рядом с ней тоже. Похоже, что с тех пор, как два дня назад был снегопад, сюда никто не заходил.
Я слепила тяжелый снежок из скрипящего чистого снега и запустила им в большой неровный сугроб, под которым, скорее всего, прятался какой-нибудь асбестовый купидончик. Или алебастровый. Я не очень хорошо разбираюсь в садовоогородной скульптуре. От моего разъяренного снежка сугроб на голове у купидончика разлетелся вдребезги, а из-под снега выглянула страшного вида серебристая девушка, то ли наяда, то ли русалка. Я кинула в нее еще один снежок, но не попала. Ужасно расстроилась. Присела на подлокотник скамеечки и расплакалась.
Долго плакать я не стала, через несколько секунд в голове раздался предупредительный сигнал: «Плакать на морозе нельзя – осипнешь, выступит лихорадка на губе. Не надо плакать на морозе…» Я пошарила в кармане шубы, разумеется, нашла его платок, вытерла слезы и, дыша в большой меховой воротник, чтобы не хватать морозный воздух разгоряченным от слез горлом, быстро вернулась в дом.
Только войдя в дом, я вспомнила, что еду оставила прямо на полу. Конечно, это был дикий и непростительный поступок. Не еда на полу, а то, что я понеслась на свидание к Соломатьку. Хорошо еще, если Маша не зашла за мной и не подумала, что со мной что-то случилось… Завернув в коридор, я увидела, что дверь в комнату Соломатька распахнута настежь.
Комната была пуста. Но на кресле лежала еще одна записка, аккуратно сложенная журавликом.
«Пришла из беседки? Посморкайся как следует и читай дальше. А знаешь, почему ты туда отправилась? Потому что ты дура. Дурой была, дурой и осталась. Целую. Твой Игорь. А в личной жизни дурь очень мешает. Скажи, я прав, а, Машка? И слава богу, что я на такой дуре не женился в свое время. А ведь хотел.
Не сказать, что за пятнадцать лет ты особо похорошела. У тебя появилась некоторая жесткость разведенной, глубоко разочарованной дамы. В телевизоре ты не производишь такого впечатления. Может, вам там в глаза что капают, чтобы вы смотрели лукаво, чуть свысока и призывно? Так ты бы попросила пузыречек с собой, а то в жизни из тебя прет такая феминистическая стать, что аж оторопь берет и аппетит пропадает. Про другое даже не заикаюсь, пару раз хотел в твоем присутствии пощупать – существуют ли у меня первичные половые признаки. Щупать не стал – боялся тебя еще больше сбить с толку и разочаровать.
Теперь о главном. Варенье есть также на первом этаже в конце коридора, в шифоньере. Шифоньер – ты в курсе – это такая штука, похожая на шкаф, но без ножек. Ножки ему отломали какие-нибудь твои чувствительные предки лет сто двадцать назад, с горя, что разорились.
Извини за длинный слог, все думаю – чего бы еще не забыть сказать перед долгой разлукой. Никогда не был писателем, в отличие от тебя, потому что считал, что писать должны избранные и, желательно, мужчины. Это я в твой адрес, Маш. Не озирайся в поисках оного. Вряд ли уже найдешь такого дурака.
А Мария Игоревна у тебя хороша. Даже странно, что она твоя дочь. Извини, такая уж я свинья. IES!»
Я вздохнула поспокойнее только тогда, когда вспомнила, что один патрон в обрезе у нас все-таки есть. В случае чего можно всадить его в тугое соломатькинское брюшко. Раз уж так все поворачивается…
Не знаю, сколько я просидела в комнате на полу, на том самом месте, где должен был сидеть Игорь Соломатько. Игорь Соломатько…
Маша вошла тихо, подошла ко мне и молча взяла меня за руку. Я открыла рот, чтобы объяснить ей как-то, что здесь произошло, но она кивнула и сказала только:
– Пошли.
– Я тебе расскажу, как все произошло. Может, оно и к лучшему, Маша. И нам надо уезжать отсюда.
"Журавль в клетке" отзывы
Отзывы читателей о книге "Журавль в клетке". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Журавль в клетке" друзьям в соцсетях.