— Мы увидимся завтра или послезавтра,— сказала мне матушка.— Я пришлю за тобой. Поедемте скорее, я очень устала и, как только вернусь, тотчас лягу в постель. А вы, сын мой, останьтесь дома, вы нам сейчас совсем не нужны.

Вальвиль посетовал на такое решение, но послушался, и мы с матушкой сели в карету.

Вот наконец мы прибыли в монастырь, одну минутку поговорили с настоятельницей в ее приемной. Матушка сообщила ей, чем кончилось мое приключение, а затем я вернулась к себе в комнату.

Через два дня госпожа де Миран приехала за мною в полдень — она ведь обещала взять меня к себе. Я обедала у нее вместе с Вальвилем; зашла речь о нашей свадьбе. Как раз в это время выхлопатывали для Вальвиля важную должность, она была ему твердо обещана — до назначения оставалось ждать недели три, не больше, и матушка объявила, что мы поженимся, лишь только это дело будет закончено.

Решение вполне определенное. Вальвиль себя не помнил от радости, а я не знала, как и выразить свое счастье, растеряла все слова и только смотрела на матушку.

— Это еще не все,— сказала мне она.— Нынче вечером я на неделю, дней на десять уеду в свое имение, хочу отдохнуть от всего тяжелого, что случилось после смерти брата, и я думаю взять тебя с собою, а мой сын тем временем побудет в Версале — ему необходимо туда поехать. Ты ничего не захватила с собою для этого маленького путешествия, но я дам тебе все, что понадобится.

— Ах, боже мой! Провести с вами десять, а то и двенадцать дней, не разлучаясь! Какое удовольствие! Матушка, пожалуйста, не передумайте.

Госпожа де Миран тотчас прошла в свой кабинет, написала настоятельнице, что увозит меня с собою в деревню, немедленно отослала записку, и через два часа мы уехали.

Путешествие оказалось недолгим — до имения было не больше трех лье, и Вальвилю удалось раза три удрать из Версаля, чтобы навестить нас. Назначение на должность, о котором я говорила, несколько затянулось, ибо возникли какие-то препятствия, однако каждый день ждали разрешения. Мы с матушкой приехали из деревни, и я опять возвратилась в монастырь, где должна была, как думала матушка, провести не больше недели; однако я прожила там больше месяца и, как обычно, ездила иногда на обед — то к ней, то к госпоже Дорсен.

Все это время Вальвиль был ко мне таким же внимательным, таким же нежным, как и раньше, но под конец более веселым, чем обычно; словом, он любил меня по-прежнему, но терпеливее переносил препятствия, из-за коих оттягивалось разрешение его дела. Эти подробности вспомнились мне гораздо позднее, когда я мысленно перебирала все, что предшествовало несчастью, случившемуся со мною в дальнейшем. В последний раз, когда я приехала на обед к матушке, его даже не оказалось дома — он вернулся лишь за минуту до того, как подали на стол. Его задержал какой-то назойливый знакомый, как он нам сказал, и я поверила этому, тем более что, кроме этой неаккуратности, не видала каких-нибудь перемен в поведении Вальвиля. В самом деле, он был все тот же, только немного больше искал развлечений, как сказала мне госпожа де Миран, перед тем как он вернулся. «Ведь он скучает,— добавила она,— из-за того, что ваша свадьба все откладывается».

А когда она в последний раз отвозила меня в монастырь, Вальвиль вдруг сказал:

— Матушка, разрешите и мне поехать с вами, прошу вас.

В этот день он был просто обворожителен, и мне казалось, что еще никогда он так не любил меня и никогда еще не говорил о своей любви ко мне так очаровательно, так галантно и так остроумно. (А ведь эта чрезмерная галантность и остроумие были дурным признаком: очевидно, его любовь уже не была столь серьезной и сильной, как прежде, и говорил он красивые слова лишь потому, что начинал меньше чувствовать ко мне нежности.)

Как бы то ни было, ему захотелось проводить меня; госпожа де Миран сперва поспорила, но потом согласилась: верно, такова была воля провидения.

— Ну, хорошо, поедемте,— сказала она,— но при условии, что ты будешь спокойно сидеть в карете, не высовываясь из нее, когда я забегу на минутку к настоятельнице.

И вот из-за этой материнской снисходительности произошли самые большие горести, какие я испытала в своей жизни.

Накануне в мой монастырь приехала знатная дама с дочерью, которую она хотела устроить там в пансион на время своего путешествия в Англию, куда она должна была поехать, чтобы получить наследство после матери.

Муж ее незадолго до этого умер во Франции. Он был английский вельможа, и, как многих других, ревностное и верное служение королю заставило его покинуть родину; его вдова, для которой единственным источником средств к жизни было ее имение, ехала в Англию, чтобы получить наследство и, продав землю, возвратиться во Францию, где она намеревалась жить.

И вот накануне она договорилась с настоятельницей, что свою дочь она оставит в монастыре, и когда мы приехали, она как раз привезла ее, так что их экипаж еще стоял во дворе.

Едва мы вылезли из кареты, как увидели этих дам — они спускались по лестнице из приемной после краткого разговора с настоятельницей.

Уже отворили двери монастыря, чтобы принять молодую англичанку, но она, бросив взгляд на эти распахнувшиеся двери и на монахинь, ожидавших ее у порога, взглянула затем на плачущую мать и лишилась чувств в ее объятиях.

Мать, ослабев почти так же, как дочь, тоже едва не потеряла сознание на последней ступени лестницы, по которой они спустились, и упала бы, если б не подскочил лакей этих дам и не поддержал их обеих.

Госпожа де Миран и я вскрикнули, оказавшись свидетельницами такого происшествия, и поспешили на помощь этим дамам, да и самому лакею, которому трудно было удерживать на весу двух сомлевших женщин.

— Скорее! Помогите! Умоляю! Помогите! — вся в слезах, кричала мать, лишаясь последних сил.— Моя дочь умирает!

Перепуганные монахини, стоявшие у входа в монастырь, позвали на помощь сестру привратницу, она прибежала и отперла каморку, служившую ей спальней,— по счастью, эта комнатка была рядом с лестницей в приемную.

В спаленку привратницы и перенесли барышню, упавшую в обморок, туда же вошли и мы с ее матерью, которую поддерживала госпожа де Миран,— все боялись, что и мать лишится чувств.

Вальвиль, взволнованный этой картиной, которую он видел из окошка кареты так же хорошо, как и мы, выпрыгнул, позабыв, что ему не разрешено показываться, и без всяких рассуждений вошел в каморку привратницы.

Барышню положили на постель, и мы с привратницей расшнуровали бедняжку, чтобы ей легче было дышать.

Голова ее склонилась к плечу, одна рука свесилась с кровати, другая протянулась вдоль тела, а руки у нее (надо это признать) были чудесной формы.

А как хороши, необычайно хороши были ее опущенные ресницы!

Никогда я не видела ничего более трогательного, чем ее лицо, на которое, казалось, смерть наложила свою печать,— оно вызывало чувство глубокой жалости, а не страха.

Увидев эту юную девушку, каждый скорее сказал бы: «Жизнь отлетела от нее», чем произнес бы: «Она мертва». Разница между двумя этими выражениями лучше всего передает то впечатление, которое она производила; они как будто имеют одинаковый смысл, но обозначают не одинаковое чувство. Выражение «Жизнь отлетела от нее» говорит лишь о том, что она лишилась жизни, и не вызывает в уме уродливый образ смерти.

И вот она лежала в расшнурованном корсаже, с красивой, склоненной к плечу головкой, пленявшей прелестью еще не исчезнувшей, но как будто уже не живой, с закрытыми прекрасными глазами,— право, трудно представить себе зрелище более привлекательное и положение, более волнующее сердце, чем то, в коем она находилась тогда.

Вальвиль стоял позади нас и пристально смотрел на нее; я несколько раз оглядывалась на него, он не замечал моих взглядов. Меня это немного удивляло, но я не заходила далеко в своих догадках и не делала никаких выводов.

Госпожа де Миран порылась у себя в кармане, отыскивая там флакон с лекарством, превосходно действующим при обмороках, но она забыла его дома.

У Вальвиля была в кармане подобная же склянка, он вдруг стремительно шагнул к постели, так сказать отстранив всех нас, и, опустившись перед ней на колени, постарался, чтобы девушка вдохнула из флакона этого снадобья, налил ей в рот немножко этой жидкости, а мы стали делать ей растирания; она наконец приоткрыла глаза, устремила томный взгляд на Вальвиля, и он с каким-то нежным и ласковым выражением, показавшимся мне странным, сказал ей:

— Ну как, мадемуазель? Примите лекарство. Вдохните еще немножко.

Должно быть, совсем безотчетно он взял ее руку и сжал в своих. Я тотчас же отняла у него эту ручку, сама не зная почему.

— Осторожнее, сударь,— сказала я.— Не надо так беспокоить ее.

Он словно и не слышал моих слов, но все, что мы оба делали, казалось, было проникнуто только жалостью и желанием помочь больной. Вальвиль уже собирался снова поднести к ее лицу целебный эликсир, как вдруг она, вздохнув, широко открыла глаза, подняла руку, которую я держала, и уронила ее на плечо Вальвиля, все еще стоявшего перед ней на коленях; он взял эту руку.

— Ах, боже мой! — шепнула она.— Где я?

Вальвиль не поднимался и держал ее руку, казалось, даже сжимал ее.

Наконец барышня совсем очнулась и внимательно взглянула на Вальвиля, потом, не сводя с него глаз, тихонько приняла свою руку; по флакону, который держал Вальвиль, она догадалась, что он хотел помочь ей, и сказала ему:

— Я вам очень обязана, сударь. Где моя матушка? Она еще тут?

Мать ее, совсем обессилев, сидела у изголовья постели на стуле, поставленном для нее, и до этой минуты могла только вздыхать и плакать.

— Я тут, дорогая дочка,— ответила она с легким иностранным выговором.— Ах, боже мой, как ты меня напугала, моя дорогая Вартон! Скажи спасибо вот этим дамам и этому любезному господину.