И вот я отперла сундучок, чтобы достать оттуда новое белье, купленное мне де Клималем. «Да, господин де Вальвиль, да,— бормотала я, вынимая белье,— вы еще меня узнаете и будете судить обо мне правильно, как должно». Эти мысли преследовали меня, и, сама того не замечая, я скорее Вальвилю, чем его дядюшке, возвращала подарки, тем более что, отсылая белье, платья и деньги, я собиралась присоединить к посылке письмо, которое решила написать,— я полагала, что все это рассеет заблуждения Вальвиля и заставит его пожалеть о разлуке со мной.

Мне казалось, что у него благородная душа, и я уже заранее радовалась, представляя себе, как он будет горевать, зачем оскорбил девушку, столь достойную уважения, а мне смутно представлялись многие и многие причины, требовавшие почтительного отношения ко мне.

Прежде всего, за меня говорит беспримерное несчастье, постигшее меня, и то, что, несмотря на него, я осталась чиста и невинна, а ведь добродетель и несчастье так украшают друг друга! А кроме того, я молода и хороша собой, чего же еще? Все как по заказу для того, чтобы растрогать великодушного влюбленного, исторгнуть у него вздохи раскаяния в том, что он так оскорбил меня. Лишь бы мне повергнуть Вальвиля в уныние, и я буду довольна; а после этого я не хочу и слышать о нем. У меня возник хороший замысел: больше никогда не видеться с ним; я находила, что это будет с моей стороны красивым и очень гордым поступком; ведь я полюбила его, мне так радостно было видеть, что он заметил мою любовь, и вот, когда я, несмотря на это, порываю с ним, пусть хорошенько поймет, какое сердце он разбил.

А тем временем работа моя подвигалась, и, к вашему удовольствию, замечу, что, предаваясь столь возвышенным и мужественным мыслям, я, складывая белье, любовалась им и говорила себе (но так тихо, что и сама своего шепота не слышала): «А какое красивое белье!» Что означало: «Жаль с ним расставаться».

Мелочные сожаления, не делавшие чести моей гордой досаде, но что поделаешь! Я представляла себе, как бы приятно было надевать это нарядное белье, которое я перебирала сейчас, а великие жертвы даются нелегко; как бы они ни тешили наше сердце, мы бы с удовольствием обошлись без них. «Так что ж вы? Зачем лишили себя удовольствия?» — можно было бы в шутку сказать мне, но ведь если хочешь выглядеть высоким, надо выпрямиться во весь рост, а будешь ежиться да горбиться, покажешься маленьким. Ну, возвратимся к нашему повествованию.

Мне оставалось только сложить чепчик, так как, войдя в комнату, я положила его на стул у двери и позабыла о нем: в мои годы на девушку, расстающуюся со своими уборами, могла напасть рассеянность.

Так, я думала лишь о платье, которое тоже нужно было уложить,— я говорю о том платье, которое мне подарил господин де Клималь,— оно как раз было на мне, и, понятно, я не спешила снять его с себя. «Не надо ли еще чего-нибудь положить? — говорила я.— Все ли я собрала? Нет, еще деньги не положила». Деньги эти я вынула из кармана без всякого сожаления: я совсем не была скупой, а только тщеславной, поэтому у меня и не хватало мужества расстаться с красивым платьем.

Однако ж в конце концов только это платье и осталось уложить. Что ж мне делать? «Ну, прежде чем снять с себя новое платье, достанем-ка сначала старое»,— добавила я, все еще стараясь выиграть время. А старое платье, о котором я говорила, висело у меня перед глазами на вешалке.

И вот я встала, чтоб пойти за ним, но за краткий путь, потребовавший всего лишь двух шагов, гордое мое сердце смягчилось, слезы увлажнили глаза, и, не знаю уж хорошенько почему, я тяжело вздохнула,— может быть, горюя о себе, может быть, о Вальвиле, а может быть, о красивом своем платье. К какому из трех предметов грусти относился мой вздох, в точности не могу сказать.

Как бы то ни было, я сняла с крючка старое платье, все еще вздыхая, печально опустилась на стул. «Какая я несчастная! Ах, господи, зачем ты отнял у меня отца и мать!»

Быть может, я вовсе не то хотела сказать и упомянула о родителях для того, чтобы причина моего огорчения стала благороднее; ведь мы иной раз играем в прятки с самими собой, скрываем мелкие чувства, в которых не хотим признаться, называя их другими именами, и, быть может, я плакала лишь из-за своих нарядов. Как бы то ни было, после этого короткого монолога, который, несмотря на все мои горести, кончился бы переодеванием, я случайно бросила взгляд на чепчик, лежавший возле меня.

— Ну вот! — сказала я тогда.— Думала, что все уже сложила в узел, а тут еще чепчик.— Я даже и не подумала достать другой чепчик из своего сундучка и, причесавшись, надеть его. Хожу простоволосая. Так не хочется возиться!

А затем, переходя незаметно от одной мысли к другой, я вспомнила о старике монахе, своем покровителе. «Увы, бедняга! — сказала я себе.— Как он удивится, когда узнает обо всем этом!»

И тотчас же я решила, что мне надо увидеться с ним; времени нельзя терять; в моем положении это свидание — самое срочное дело; сверток с вещами можно послать и завтра. Право, какая я глупая, что столько хлопочу сегодня об этих противных тряпках (я назвала их «противными», желая уверить себя, что они совсем мне не нравятся). Даже лучше будет послать их завтра утром: Вальвиля застанут тогда дома, а сейчас он наверняка куда- нибудь ушел; оставим тут этот сверток, я его запакую, когда вернусь от монаха; нога у меня почти уже не болит; я потихоньку дойду до монастыря (а надо вам сказать, что в прошлый раз, когда монах приходил навестить меня, он объяснил мне дорогу).

Надо идти. Но какой же чепчик надеть? Какой? Да тот самый, который я сняла и который лежит теперь около меня. Не стоит рыться в сундучке и доставать другой, раз этот готов к моим услугам!

И к тому же, поскольку он гораздо наряднее и дороже моего чепчика, даже лучше будет надеть именно его и показать монаху — пусть он посмотрит и скажет, что у господина де Клималя, подарившего мне его, тонкий вкус и что из милосердия такие красивые чепчики бедным девушкам не покупают; ведь я собиралась рассказать все свое приключение этому доброму монаху,— он мне показался поистине хорошим человеком, а чепчик стал бы осязательным доказательством того, что я говорю правду.

А то платье, что было на мне? Право же, его тоже не следовало снимать: просто необходимо, чтобы монах увидел его — платье будет еще более веским доказательством.

И вот я без зазрения совести осталась в подаренном мне платье; так мне советовал рассудок; меня привела к этому решению неуловимая нить моих мыслей, и я снова воспрянула духом.

Ну, теперь причешемся и наденем чепчик! С этим делом я быстро управилась и сошла вниз, собираясь выйти из дому.

Госпожа Дютур разговаривала внизу с соседкой.

— Вы куда, Марианна? — спросила она.

— В церковь,— ответила я, и это почти не было ложью: церковь и монастырь приблизительно одно и то же.

— Очень хорошо, милочка,— сказала госпожа Дютур,— очень хорошо! Положитесь на святую волю господа бога. Мы вот с соседкой о вас беседовали: я говорила ей, что завтра закажу в церкви отслужить мессу за ваше благополучие.

И пока она сообщала мне это, соседка, видевшая меня два-три раза и до сих пор не очень-то меня замечавшая, смотрела на меня во все глаза, разглядывала с простонародным любопытством и в результате своего осмотра время от времени пожимала плечами и приговаривала:

— Бедняжечка! Прямо жалости достойно! Посмотреть на нее, так всякий скажет, что она из благородной семьи.

Но это было умиление дурного тона и лишенное искреннего сочувствия; поэтому я не стала благодарить эту женщину и поспешила проститься с обеими кумушками.

Со времени бегства господина де Клималя и до той минуты, как я вышла из дому, мне, по правде сказать, не приходили на ум разумные мысли. Я занималась тем, что презирала Клималя, сетовала на Вальвиля, любила его, замышляла планы против него, полные нежности и гордости, сожалела о своих нарядах, но о своем положении и не подумала, о нем у меня и вопроса не возникало, я нисколько о нем не тревожилась.

Но уличный шум развеял все пустые мысли и заставил меня подумать о самой себе.

Чем больше народу и движения я видела в этом чудном городе Париже, тем больше я как будто погружалась в пропасть безмолвия и одиночества; даже темный лес показался бы мне менее пустынным, я там чувствовала бы себя менее одинокой, менее затерянной. Из леса я бы как- нибудь могла выбраться, но как выйти из пустыни, в которой я оказалась? Да и весь мир был для меня пустыней, так как меня ничто и ни с кем не связывало.

Толпа людей, сновавших вокруг, их голоса и разговоры, шум, грохот проезжавших экипажей, зрелище множества жилых домов еще больше повергли меня в уныние.

«Все, что я вижу здесь, никакого отношения ко мне не имеет,— думала я, и через минуту уже говорила себе: Какие счастливцы эти люди,— у каждого есть пристанище! Настанет ночь, их уже здесь не найдешь, они разойдутся по домам, а я не знаю, куда мне идти, меня нигде не ждут, никто не станет обо мне беспокоиться, у меня есть убежище только на сегодня, а завтра его уже не будет».

Это было преувеличение, ведь у меня еще оставались кое-какие деньги, и в ожидании того часа, когда небо пошлет мне помощь, я могла снять комнату, но кто имеет пристанище лишь на несколько дней, может с полным правом говорить, что у него нет приюта.

Я передала вам почти все, что мелькало у меня в голове, пока я шла по улицам.

Однако я тогда не плакала; но от этого мне легче не было. В душе моей накапливались причины для слез, она впитывала все, что могло ее омрачить, она подводила итог своим несчастьям — минута для слез неподходящая: ведь слезы мы проливаем, лишь когда печаль всецело завладеет нами, и редко, очень редко мы плачем, когда она закрадывается в сердце, вот и мне в скором времени предстояло плакать. Последуйте за мной к монаху; я иду, на сердце у меня тяжело, одета я нарядно, так же как утром, но совсем уж и не думаю о своих уборах, а если и думаю, то без всякого удовольствия. Многие прохожие смотрят на меня, я замечаю это, но не радуюсь восхищенным взглядам; иногда я слышу, как кто-нибудь говорит своим спутникам: «Какая красивая девушка!» — но эти лестные слова меня не трогают: у меня нет сил проникнуться приятным чувством, которое они вызывают.