Так на чем же я остановилась? На том, что я не раз поправляла свой чепчик, а зачем — об этом уже много сказано.

Среди молодых людей, устремлявших на меня взгляд, был один, которого я и сама отличила и охотнее, чем на других, останавливала на нем свой взор.

Мне приятно было глядеть на него, хотя я этого и не сознавала; с другими я кокетничала, с ним забывала о кокетстве; я не старалась понравиться ему, мне только хотелось смотреть на него.

По-видимому, первая любовь начинается с такой вот простодушной искренности, и, может быть, сладость любовного чувства отводит нас от стремления пленять.

Этот молодой человек, в свою очередь, рассматривал меня не так, как другие,— более скромно и вместе с тем более внимательно: что-то серьезное происходило между ним и мною. Другие открыто любовались мной, а он, казалось, чувствовал мое очарование,— по крайней мере, у меня иногда мелькала такая догадка, но очень смутная, и я не могла бы сказать, что я думаю о нем, так же не могла бы я сказать, что творится со мной.

Знаю лишь то, что его взоры смущали меня, я боялась отвечать на них и все же отвечала; мне не хотелось, чтобы он замечал мои ответные взгляды, и все же я не досадовала, что он их замечает.

Наконец народ стал выходить из церкви, и помнится, я вовсе не спешила выйти, нарочно замедляла шаг; мне жаль было расстаться со своим местом, и, уходя, я чувствовала, что сердцу моему уже чего-то не хватает, но чего, я и сама не знала. Я говорю «не знала», но, может быть, я ошибаюсь, ведь я то и дело оборачивалась желая еще разок посмотреть на молодого человека, шедшего позади меня но мне не приходило в голову, что я оборачиваюсь ради него.

Он же то и дело перекидывался словом со знакомыми, останавливавшими его, но глаза мои всегда встречали его взгляд.

Наконец толпа окружила меня и повлекла с собою; я очутилась на паперти и с грустью направилась домой.

Я шла, не думая больше о своем наряде, не думая о своей внешности, не стараясь, чтобы мою миловидность заметили.

Я так задумалась, что не услышала стука колес позади себя, и меня едва не опрокинула карета, кучер которой до хрипоты кричал мне: «Берегись!»

Его окрики наконец вывели меня из задумчивости, но, растерявшись от опасности, грозившей мне, я бросилась бежать, упала, споткнувшись, и вывихнула себе ногу.

Стоило лошадям сделать еще один шаг, и я оказалась бы под их копытами; все встревожились, закричали, и больше всех кричал хозяин кареты, который сразу выскочил из нее и бросился ко мне; я еще лежала на земле и, несмотря на все свои усилия, не могла встать на ноги.

Мне все же помогли подняться,— вернее, подняли меня и понесли на руках, так как хорошо видели, что я не в силах встать. Судите о моем удивлении, когда среди людей, хлопотавших вокруг меня, я увидела того молодого человека, которого встретила в церкви. Карета принадлежала ему, до дома его было рукой подать, и он пожелал чтобы меня перенесли туда.

Не могу и передать, как он встревожился, как его взволновало несчастье, случившееся со мною. Но, несмотря на сожаления, которые он высказывал, я заметила, что он не так уж сетует на судьбу, преградившую мне путь. «Осторожно держите барышню,— говорил он тем, кто нес меня.— Несите тихонько, не спешите!» Но со мной он в эту минуту не перемолвился ни словом. Я подумала, что он воздерживается от этого из-за моего состояния и обстоятельств и только в заботах позволяет себе проявить нежность ко мне.

Я, со своей стороны, тоже говорила только с другими, а не с ним; я не осмеливалась даже смотреть на него, хотя и умирала от желания сделать это; наконец я все же стала поглядывать на него, и уж не знаю, что сказали ему мои глаза, но в его глазах я прочла ответ столь нежный, что, должно быть, чем-то заслужила его. И тут я вся вспыхнула, сердце у меня заколотилось, я стала сама не своя.

Ни разу в жизни не была я так взволнована. Не могу и сказать, что именно я чувствовала. Тут были и смятение, и удовольствие, и страх,— да, страх, ибо девушка, еще не ведавшая любви, не знает, куда это чувство ее ведет; неведомое волнение охватывает ее и повелевает ею, она не в силах ему противиться, и столь новое для нее душевное состояние тревожит ее. Правда, она находит в нем удовольствие, но в удовольствии этом таится что-то опасное, страшное для ее целомудрия, что-то грозное, ошеломляющее и властное.

В такие мгновения девушка готова спросить: что со мной станется? Ведь по правде говоря, любовь отнюдь не обманывает нас: лишь только она возникнет, как сразу же говорит нам, что она — любовь, и сразу же показывает свою суть: душа, захваченная любовью, чувствует приближение своего господина, который окружает ее лестным вниманием, проникнутым, однако, властной решимостью преодолеть ее сопротивление, и он смело внушает ей предчувствие будущего ее рабства.

Вот, кажется мне, в каком душевном состоянии я была, и думаю, что такова история всех молодых девушек в подобных случаях.

Наконец меня принесли в дом Вальвиля — так звали молодого человека, о котором идет речь; он приказал открыть залу, и меня положили там на софу.

Мне нужна была помощь лекаря, нога у меня очень болела. Вальвиль тотчас послал за хирургом, и тот не замедлил явиться. Я пропускаю краткие фразы, в которых я до приезда лекаря принесла хозяину дома извинения за причиненное ему беспокойство, пропускаю и обычные в таких случаях ответы.

И, однако ж, была странная особенность в нашем разговоре: я говорила так, словно чувствовала, что речь должна идти не об извинениях, но о чем-то другом, а он отвечал таким тоном, будто вот-вот приступит к этому предмету Да наши глаза уже и заговорили о нем: ведь каждый взгляд Вальвиля, брошенный на меня, означал: «Я люблю вас», а я не знала, как справиться мне с моими глазами, ибо они готовы были сказать то же самое.

Мы заняты были немым разговором наших сердец, но тут явился хирург и, выслушав рассказ Вальвиля о несчастном случае со мной, заявил, что прежде всего нужно осмотреть мою ногу.

Услышав его требование, я покраснела — сначала из стыдливости, а затем, краснея, подумала, что у меня прехорошенькая маленькая ножка, что Вальвиль ее сейчас увидит и я тут ни при чем, раз по необходимости должна буду при нем показать ее лекарю. Словом, это была удача, нежданная, негаданная удача, да такая, что лучше и желать было нечего,— ведь все полагали, что требование лекаря мне неприятно, старались меня уговорить, а мне предстояло нескромно воспользоваться выгодным положением, сохраняя всю видимость скромности. В этом приключении я была не виновата, всему виною был несчастный случай.

А сколько в мире есть порядочных людей, похожих на меня: желая завладеть какой-нибудь вещью, они не лучше, чем я в данном случае, обосновывали свое право пользоваться ею.

Нередко человек мнит себя щепетильным, но не из-за того, что он постоянно приносит жертвы, подчиняясь голосу совести, а лишь потому, что ему с некоторым трудом удается избавить себя от этих жертв.

Слова мои относятся главным образом к ханжам, которые хотели бы заработать для себя местечко на небе, ничего, однако, не теряя на земле, и почитают себя благочестивыми за то, что благочестиво нянчатся с собою и убаюкивают свою совесть. Как вам нравится мораль, к которой привела меня вывихнутая нога?

Я отказывалась показать ногу и соглашалась лишь снять башмачок; но этого оказалось недостаточно.

— Мне же необходимо ощупать больное место,— без лишних церемоний заявил мне лекарь,— без этого я ничего не могу сказать.

Тотчас Вальвиль позвал экономку, служившую у него, и она разула меня, а тем временем ее хозяин и лекарь отошли в сторонку.

Когда нога была готова для осмотра, лекарь принялся ее осматривать и ощупывать. Чтобы лучше определить повреждение, он наклонялся очень низко, потому что был стар, а Вальвиль, подражая его движениям, безотчетно принимал такую же позу, потому что был молод. Конечно, он не мог разобраться, что именно я себе повредила, зато прекрасно разобрался, какая у меня ножка, и, как я и надеялась, по-видимому, остался ею весьма доволен.

Что касается меня, я не промолвила ни слова и ничем не выдавала своих потаенных наблюдений над ним; с моей стороны было бы нескромно показать, что я подозреваю, какая приманка влечет его; да я бы все испортила, если бы дала ему заметить, что я понимаю его уловки: мне пришлось бы тогда самой хитрить еще больше, чем он, а ему, быть может, стало бы стыдно за свои проделки, ведь сердце у нас странно устроено: бывают минуты, когда оно смущается и стыдится, если его поймают на провинности, которую оно хочет утаить. Это унижает его. Но все, что я говорю тут, я угадывала лишь инстинктивно.

Я вела себя соответственно обстоятельствам, и можно было подумать, что близкое соседство Вальвиля меня немного смущает, но просто потому, что он смотрит на меня, а не потому, что ему приятно на меня смотреть.

— В каком месте вам больно? — спрашивал лекарь, ощупывая мою ногу.— Вот тут?

— Да,— отвечала я,— как раз в этом месте.

— Тут и припухло немного,— добавил Вальвиль, с самым простодушным видом дотрагиваясь пальцем до больного места.

— Ну, это ничего,— заключил хирург,— все пройдет. Только не надо ходить сегодня. Покой и тряпица, намоченная в водке, живо вас вылечат.


Тотчас были принесены и тряпица, и все остальное, поставили компресс и обули меня; лекарь ушел, и я осталась одна с Вальвилем, не считая слуг, сновавших взад и вперед.