— Как! — сказал граф.— Если бы любовь вернулась, вы не были бы этим польщены? Подумайте, прелестная Марианна; я не очень большой знаток в этих делах, но, помнится, слышал, что вновь видеть неверного у своих ног весьма приятно: возвращаясь к прежним своим оковам, он как бы говорит: «Я сделал все, чтобы быть счастливым без вас; если бы я нашел что-нибудь более достойное, я не был бы сейчас здесь». Вообразите господина де Вальвиля в таком положении; неужели вы остались бы непоколебимы? Неужели вы отвергли бы его руку?

— Да, сударь,— отвечала я твердо,— да, я бы ее отвергла. Мы были в заблуждении: нас обманула доброта его матушки, его любовь, моя любовь... Я не достойна войти в столь высокопоставленную семью, я более не желаю ничего подобного, и...

— Однако, мадемуазель,— перебила меня госпожа Дорсен,— вы забываете, что граф находит вас вполне достойной войти в его семью, что он желает вступить с вами в брак, что он во всех отношениях стоит Вальвиля и что...

— Граф оказывает мне великую честь,— прервала я ее в свою очередь.— Госпожа де Миран знает о его великодушном предложении, и она сама даст ответ. Граф, надеюсь, согласится вести переговоры об этом с нею?

— Да, разумеется, я вполне согласен,— ответил граф довольным тоном,— мне приятно видеть, что вы полны решимости ответить презрением на неверность; это еще выше поднимает вас в моих глазах. Вот это я называю разумным, пристойным, скромным, предусмотрительным поведением; вы не говорите, что уже не любите, но вы даете понять, что твердо намерены более не любить, бороться со склонностью, которую надо победить; это прекрасно, это достойно высокой похвалы, и уважение мое к вам с каждым часом возрастает.

И, обратившись к госпоже Дорсен, он спросил:

— Что вы об этом думаете, сударыня? Разделяете вы мое восхищение решимостью мадемуазель Марианны?

— Безусловно,— отвечала та,— это самое благородное решение, и я ничуть не удивляюсь, что наше милое дитя остановилось на нем. В конце концов чего мы достигаем, пытаясь удержать ускользающее от нас сердце? К чему ведут постыдные уловки, на какие пускаются иные женщины, чтобы вернуть неверного возлюбленного? Если прежде он лишь избегал ее, то в результате всех этих усилий он ее возненавидит, он будет презирать ее и тяготиться ею. А если, уступив ее настояниям, он возвращается, можно ли считать это победой? И кто способен ею гордиться? Никто. И вообще, человек, раз изменивший, недостоин любви: есть оскорбления, которые прощать было бы низко и показывать, что прощаешь,— весьма неосмотрительно. Фи! Можно ли так потворствовать изменнику? Ведь это все равно что сказать ему: делайте все, что вам угодно, не стесняйтесь, можете уходить, можете приходить, я жду и всегда к вашим услугам. Нет! Нет! Я одобряю решение нашей дорогой Марианны,— продолжала она,— легкомыслие Вальвиля ничуть ее не унижает,— напротив, оно еще ярче оттеняет ее достоинства; Марианна достойна счастья, она будет счастлива, так говорит мне мое сердце, ручаюсь, что так оно и будет.

— И я очень хотел бы способствовать исполнению вашего пророчества! — вскричал граф.— Но, если не ошибаюсь, вы намерены встретиться с госпожой де Миран, не так ли, сударыня? Я разделяю ваше желание: мне не терпится свести знакомство с...

Он остановился.

— Понимаю вас, сударь,— сказала госпожа Дорсен,— любопытство ваше естественно и извинительно. Итак, мы должны расстаться с милой Марианной.

Госпожа Дорсен встала.

— Мы скоро снова увидим вас, мадемуазель.

Последовали тысячи любезных слов и комплиментов, и мои посетители ушли.

Оставшись одна, я стала припоминать слова госпожи Дорсен о «постыдных уловках, не приводящих ни к чему и лишь роняющих честь той, которая на них пускается!». Как я радовалась теперь своему решению! Как счастлива была, что нашла в себе достаточно силы или самолюбия — как вам больше нравится — ничего не предпринимать и следовать голосу разума, хотя мое слабое сердце втайне восставало! Да, сердце мое не хотело смириться; все это духовное величие ничуть его не утешало.

Что бы ни говорила госпожа Дорсен, скорее самолюбие, а отнюдь не приличие требует, чтобы мы не делали ни малейшей попытки вернуть любимого. Мы думаем, что любовь пропала безвозвратно, но как знать, может быть, она лишь заблудилась? Стоит лишь позвать — и она вернется. И неужели стыдно показать, что ты нежнее, постояннее, вернее, чем тот, кто решился изменить и покинуть любимую? Когда женщина сказала «я люблю», она сказала все. И что дурного, если она это повторит, доказывая всем своим поведением, что чувства ее истинны? Он любил меня, а теперь больше не любит; он искал моего общества, теперь избегает; он мечтал обо мне, теперь мечтает о другой; он уходит от меня, я его не держу, я ничему не препятствую; разве это не все равно что сказать: «Я хотела быть любимой, но сама не любила; ваше внимание было мне лестно, но вы его больше не проявляете; что ж, дело ваше, вы желаете удалиться, всего хорошего, прощайте, вы свободны, между нами все кончено!»?

Конечно, подобное равнодушие часто, вернее, почти всегда задевает неверного за живое; он недоволен, видя, что его не пытаются удержать; он обижен, что прихотям его сердца предоставляют полную свободу; самолюбие его уязвлено, он не в силах поверить, что о нем ничуть не сожалеют. Он ждал упреков, криков, слез; он боялся докучных жалоб и уже приготовился дать отпор, но вы равнодушны, и это ставит его в тупик. Он почти готов упрекнуть вас: «Да что с вами такое? Что значит это глупое безразличие? Поймите же, я ухожу, я вас покидаю! Вы понимаете? Осознайте свою утрату!» Но нет, ваше равнодушие непоколебимо. Он начинает задумываться: ваше хладнокровие его потрясло, оно неестественно; значит, у вас есть тайный утешитель? Герой наш вне себя: ему прежде времени нашли замену, его опередили, его обманули; это его тревожит, волнует, сводит с ума, и вот он снова у ваших ног, еще более влюбленный, чем прежде. Как же все это понять? Видимо, самолюбие в нас сильнее любви, и мы соответственно этому поступаем.

Я еще более утвердилась в намерении уйти в монастырь; предложение графа меня тронуло, но я вовсе не хотела его принимать. Госпожа де Миран написала, что через два дня заедет за мной и повезет обедать к одной еще незнакомой мне даме, родственнице госпожи Дорсен; граф тоже приглашен; Вальвиль вернулся накануне вечером; что он собирается делать, пока неизвестно. В конце письма она советовала мне не пренебрегать в этот день своим туалетом и надеть платье, которое она пришлет.

Платье это скоро принесли, и могу сказать, дорогая маркиза, что это был удивительно красивый наряд. Лиловый шелк, затканный серебром,— сочетание изящное и богатое; трудно вообразить более роскошный и изысканный туалет. Я никогда еще не носила таких дорогих вещей В былое время такой наряд привел бы меня в восторг, а теперь мне взгрустнулось. «О, боже, дорогая матушка, что вы делаете? — думала я, глядя на это платье.— Для кого вы так красиво одеваете Марианну? Увы! Не для вашего сына! И что теперь делает ваш сын? Я так давно ничего о нем не знаю...»

Потом оказалось, что господин де Вальвиль уезжал в деревню, к своему родственнику. Вернулся он оттуда в прескверном расположении духа, нарочно зашел к матери в такое время, когда у нее были гости: он ожидал увидеть нахмуренное чело, готовился к неприятным объяснениям; ничего подобного: госпожа де Миран встретила его улыбкой, говорила с ним, как со всеми; сама того не ведая, она действовала в полном согласии с моим собственным планом. Ни слова о Марианне, ни слова о мадемуазель Вартон. Эта молчаливость встревожила Вальвиля: не собирается ли матушка пренебречь его изменой, притвориться, будто ничего не знает, и продолжать то, что начато? Эти подозрения пошли на пользу моей сопернице; он встретился с нею у госпожи де Кильнар, поделился своей тревогой, они долго совещались, чтобы найти способ устранить препятствия, существовавшие в одном лишь их воображении. Мадемуазель Вартон, по своей надменности, не считала меня серьезной помехой своему браку с Вальвилем; приезд ее матери должен был устранить последние препятствия. Что касается дружбы госпожи де Миран ко мне, это тоже мало ее беспокоило: пусть ее будущая свекровь покровительствует мне сколько угодно, я славная девушка, нет оснований сомневаться в моей кротости и скромности, а права мои значат совсем немного.

Мадемуазель Вартон нашла превосходный выход из положения: Вальвиль должен сказать мне откровенно, что не питает ко мне более никаких чувств, а после этого лестного признания попросит меня повлиять на его матушку и помочь ему в осуществлении его нового замысла. Она говорила, что знает доброту моего сердца: оно будет на высоте столь героической задачи. Вальвиль с ней согласился, решил последовать этому совету... и судите сами, дорогая, что затеяли эти два изменника, полагаясь на мою доброту... Их замыслы, когда я узнала о них впоследствии немало меня насмешили.

Если бы не удовольствие делать добро, то, право, не знаю, для чего нужна доброта. Злые люди пользуются ею в своих целях, даже не думая нас поблагодарить, и считают, что обязаны всем своей ловкости, а вовсе не нашему добросердечию. Можно ли вообразить что-либо более бесчестное, более нелепое, чем затея мадемуазель Вартон? А Вальвиль на это согласился и ушел от нее с решимостью преподнести мне свое замечательное признание, но я не доставила ему ни этой возможности, ни этого удовольствия.

В условленный день, ожидая приезда госпожи де Миран, я надела присланное ею платье; в этом наряде я была удивительно хороша; кроткий и томный вид — следствие сердечной печали — ничуть мне не вредил и вполне стоил обычной моей живости, может быть, даже прибавлял мне очарования. Если блеск ослепляет, то задумчивость трогает, проникает в сердце, интригует, привязывает: всякий видит, что у тебя есть душа, и душа, способная чувствовать, способная грустить. Ведь это чего-нибудь да стоит — показать свою душу; сколько на свете людей, которые вовсе ее не имеют!