И она еще теснее прижалась к Биркину. Внезапно она осознала, что не знает, о чем он думает. Она не знала, где бродят его мысли.

– Любимый! – окликнула она, останавливаясь и обращая на него взгляд.

Его лицо было бледным, глаза потемневшими и в них слабыми искорками отражались звезды. Он увидел, что ее нежное, обращенное к нему лицо было совсем близко. Он мягко поцеловал ее.

– Что такое? – спросил он.

– Ты любишь меня? – задала она ему свой вопрос.

– Слишком сильно, – тихо ответил он.

Она еще ближе прижалась к нему.

– Не слишком! – умоляюще запротестовала она.

– Чрезмерно, – ответил он едва ли не грустно.

– И тебя удручает, что я стала для тебя всем? – жалобно поинтересовалась она.

Он прижал ее к себе, поцеловал и едва слышно ответил:

– Нет, но я чувствую себя попрошайкой – я чувствую себя бедняком.

Она замолчала и теперь смотрела на звезды. Затем поцеловала его.

– Так не будь попрошайкой, – жалобно взмолилась она. – Нет ничего позорного в том, что ты любишь меня.

– Разве не унижает человека сознание собственной бедности? – ответил он.

– Разве? Разве это так? – спросила она.

Но он только неподвижно стоял на обжигающе-холодном воздухе, невидимо двигающемся над горными вершиными, и обнимал ее.

– Я бы не вынес этого ледяного, вечного места без тебя, – сказал он. – Я бы не вынес его, оно бы убило во мне всю жизнь.

Она внезапно снова поцеловала его.

– Оно тебе ненавистно? – спросила она озадаченная и удивленная.

– Если бы я не мог придвинуться к тебе, если бы тебя не было бы рядом, я бы возненавидел его. Я бы не смог его вынести, – ответил он.

– Но люди здесь хорошие, – сказала она.

– Я имею в виду тишину, холод, замороженную вечность, – сказал он.

Она удивилась. Но вот ее душа проникла в него и незаметно заняла в его сердце свое место.

– Да, здорово, что нам тепло и что мы вместе, – сказала она.

И они повернули к дому. В ложбине они увидели золотые огни гостиницы, пронизывающие снежно-безмолвную ночь, крохотные, словно гроздь желтых ягод. Они походили на гирлянду мелких оранжевых солнечных бликов в центре снежной тьмы. Позади словно призрак, пронзал звезды высокий снежный пик.

Они дошли до того места, что стало им домом. Они увидели, как из темного здания вышел мужчина, держа зажженный золотой фонарь, так освещавший его ноги, что, казалось, его темные ноги шли по снегу, окутанные ореолом. На темном снегу его фигура казалась маленькой и темной. Он снял засов с двери хлева. Запах коров, горячий, животный, похожий на запах говядины, вырвался навстречу тяжелому холодному воздуху. Они мельком увидели очертания двух животных в темных стойлах, затем дверь вновь закрылась, и больше не было ни одной искорки света. Это вновь возродило в памяти Урсулы воспоминания о Болоте, о детстве, о путешествии в Брюссель и, как ни странно, об Антоне Скребенском.

О Бог, посильно ли вынести бремя этого прошлого, что скатилось в пропасть? По силам ей было думать о том, что это когда-то было! Она оглядела этот молчаливый, вознесенный над всем остальным мир из снега, звезд и сильного холода. А вот появился и другой мир, точно картинка из волшебного фонаря; Болото, Коссетей, Илкстон, – все это было залито обычным, призрачным светом. Там существовала призрачная, ненастоящая Урсула, там был весь этот призрачный фарс ненастоящей жизни. Он был таким ненастоящим и ограниченным, как образы, порождаемые волшебным фонарем. Ей хотелось бы разбить все слайды. Она хотела бы, чтобы ее воспоминания исчезли навсегда, как исчезают слайды, когда их разбивают. Ей хотелось бы, чтобы у нее не было прошлого. Ей хотелось бы спуститься по небесным склонам сюда, держа Биркина под руку, а не копошиться во мраке воспоминаний о детстве и своем воспитании, копошиться медленно, измазываясь в грязи. Она чувствовала, что память – это грязная шутка, которую над ней сыграли. Разве обязательно нужно было, чтобы она «помнила»! Почему ей нельзя окунуться в полное забвение, родиться заново, оставив все воспоминания, всю грязь прошлой жизни за своими плечами. У нее был Биркин, и здесь, наверху, среди этого снега, под звездами она только что пробудилась к жизни. Какое ей дело до родителей и предков? Она ощущала себя совершенно другой, не рожденной от человека, у нее не было ни отца, ни матери, ни внешних привязанностей; она была собой, она была чистой и белоснежной, и только с Биркиным она образовывала единство, которое затрагивало глубинные струнки, отдавалось в сердце Вселенной, в душе реального мира, в котором она никогда дотоле не существовала.

Даже Гудрун была чужой, чужой, чужой, даже у нее не было ничего общего с этой личностью, с этой Урсулой, пробившейся в новую реальность. Тот старый мир теней, та действительность прошлого – кому она теперь нужна! Крылья – ее новое состояние – уносили ее на свободу.

Гудрун и Джеральд не пошли внутрь. Они пошли вверх по долине прямо перед домом, а не как Урсула и Биркин, на маленький холм справа. Странное желание влекло Гудрун. Ей хотелось идти и идти вперед, пока она не дойдет до конца этой снежной долины. Затем ей захотелось вскарабкаться на эту белую, венчающую все стену, перелезть через нее и очутиться среди вершин, которые подобно острым лепесткам торчали из сердца замерзшего, таинственного пупа мира. Она чувствовала, что там, за этим странным тупиком, за этой чудовищной стеной из скал и снега, там, в центре мистического мира, среди последней группы вершин, там, в раскрытой сердцевине таилось то, к чему она так стремилась. Если бы только она могла попасть туда, в полном одиночестве, пройти в обнаженную сердцевину вечных снегов и возвышающихся вечных вершин из снега и камня, слиться с этим миром, стать вечной, безграничной тишиной, почившим, неподвластным времени, замороженным средоточием Всего сущего.

Они вернулись назад в дом, в Reunionsaal. Ей было интересно посмотреть, что происходит. Мужчины заставили ее насторожиться, подстегнули ее любопытство. Жизнь по-новому зазвучала для нее, они были такими смирными перед ней и в то же время энергия била в них ключом.

Компания весело развлекалась; все танцевали, танцевали Schuhplatteln, тирольский танец, в котором все хлопают в ладоши и в определенный момент подбрасывают партнерш вверх. Немцы прекрасно танцевали – почти все они были из Мюнхена. Джеральд также вполне мог сойти за подходящего партнера. В углу бренчали три цитры. Во всем чувствовалось невероятное оживление и некое смущение. Профессор повел Урсулу танцевать, топая, хлопая в ладоши и с удивительной силой и энергией подбрасывая ее на довольно большую высоту. Настал момент, когда даже Биркин повел себя по-мужски с одной из свеженьких, сильных профессорских дочек, которая была вне себя от счастья. Все танцевали и в комнате стоял самый настоящий гвалт.

Гудрун смотрела на происходящее с восторгом. Прочный деревянный пол гудел под топочущими мужскими ногами, воздух содрогался от хлопанья в ладоши и от бренчания цитр, висящие лампы были окутаны облаками золотистой пыли.

Внезапно танец окончился и Лерке и остальные студенты выбежали в соседнюю комнату, чтобы принести напитки. Возбужденные голоса слились в один гул, послышался стук крышек на кружках и крики: «Prosit-Prosit!»[92].

Лерке один успевал везде и всюду, точно гном, – он предлагал дамам напитки, двусмысленно и даже рискованно шутил с мужчинами, смущал и озадачивал официанта.

Ему очень хотелось потанцевать с Гудрун. Как только он увидел ее, ему захотелось установить между ними какую-нибудь связь. Она инстинктивно это почувствовала и ждала, когда же он подойдет. Но какая-то настороженность держала его на расстоянии от нее, поэтому она решила, что не нравится ему.

– Вы станцуете со мной Schuhplatteln, gnädige Frau?[93] – обратился к ней высокий белокурый юноша – друг Лерке.

На вкус Гудрун он был слишком мягким, слишком смиренным. Но ей хотелось танцевать, и белокурый юноша, которого звали Ляйтнер, был для этого достаточно привлекательным в своей неловкой, несколько скованной манере, но это смирение скрывало известный страх. Она согласилась стать его партнершей.

Цитры зазвучали вновь, начался танец. Джеральд, смеясь, плясал с одной из профессорских дочек. Урсула танцевала с одним из студентов, Биркин – со второй профессорской дочкой, профессор – с фрау Крамер, а остальные мужчины танцевали друг с другом, причем с тем же рвением, как если бы на месте их партнеров были женщины.

Поскольку Гудрун танцевала с хорошо сложенным, мягкосердечным юношей, его приятель, Лерке, еще больше, чем обычно мелочился и раздражался по пустякам, он даже не хотел замечать, что она присутствует в этой комнате. Это подстегнуло ее интерес, но ей хватило одного танца с профессором, который был сильным, точно зрелый, закаленный бык, и таким же полным грубой силы. Честно говоря, она едва терпела его, однако ей нравилось, что ее кружат в танце, и что его грубая, мощная сила подбрасывает ее в воздух. Профессору это тоже нравилось, он поедал ее необыкновенным взглядом огромных голубых глаз, испускавших гальванический огонь. Ей ненавистен был этот выдержанный, полуотцовский анимализм, сквозивший в его отношении к ней, но она восхищалась его силой.

Комната наполнилась возбуждением и сильными животными чувствами. Лерке держался на расстоянии от Гудрун, с которой ему очень хотелось поговорить, словно некая колючая изгородь мешала ему подойти к ней, и в нем поднялась язвительная безжалостная ненависть к его молодому компаньону, Ляйтнеру, который, не имея ни гроша за душой, полностью зависел от него. Он насмехался над юношей с кислой ухмылкой, от которой Ляйтнер краснел до корней волос и которая наполняла его отвращением, делавшим его беспомощным.

Джеральд, который уже наловчился танцевать, вновь отплясывал – на этот раз с младшей профессорской дочкой, которая только что не умирала от девственного волнения – ведь она считала, что Джеральд такой красивый, такой великолепный! Она была в его власти, точно трепещущая птичка – мятущееся, вспыхивающее румянцем, возбужденное создание. И когда он должен был подбросить ее вверх, она судорожно и дико вздрагивала в его объятиях, а он улыбался. В конце концов, боготворящая любовь к нему настолько охватила ее, что она вообще не могла сказать что-нибудь вразумительное.