И еще много дней она будет пребывать в таком состоянии, в этом ярком, неприкрытом состоянии чистой импульсивности, не замечая в сущности ничего, кроме самой себя, но всегда готовой снизойти до кого-то. О, горько же приходилось мужчинам, находящимся рядом с ней, ее отец проклинал свое отцовство. Но он должен научиться не замечать ее, не видеть.

Она совершенно не ослабляла своего противостояния, когда находилась в таком состоянии: такая яркая, светлая и привлекательная в своем крайнем противостоянии, такая чистая и в то же время ей никто не верил, и она никому не нравилась. Выдавал ее голос, удивительно четкий и отталкивающий. Только Гудрун находилась в согласии с ней. Именно в такие моменты близость между сестрами была самой полной, их разумы словно сливались. Они ощущали, что их связывают крепкие, неразрывные узы взаимопонимания, превосходящие все остальное. И в эти дни остро ощущаемой разлуки и такой близости между двумя его дочерями, отца словно касалось дыхание смерти, как будто все его существо разрушалось. Он был раздражителен до безумия, он не знал покоя, казалось, его дочери уничтожают его. Перед ними он лишался дара речи и был бессилен. Его заставляли вдыхать собственную смерть. Он проклинал их в душе и желал только избавиться от них.

А они продолжали блистать своей легкой женской божественностью, которая была так приятна глазу. Они поверяли друг другу свои сокровенные мысли, их откровения делали их невероятно близкими друг другу, они выдавали друг другу все секреты до единого. Они ничего не утаивали, они рассказывали все, пока не преодолевали границы зла. Они вкладывали друг другу в руки знание, они извлекали все ароматы до последнего из яблока познания. Удивительно, насколько их познания дополняли друг друга, насколько знания одной сочетались со знаниями другой.

Урсула видела мужчин как своих сыновей, она сочувствовала их желаниям и восхищалась их смелостью и удивлялась им, как мать удивляется своему ребенку, восторгаясь в некоторой степени их неиспорченности. Но для Гудрун они были вражеским станом. Она боялась и презирала их и даже слишком сильно уважала их за их поступки.

– Разумеется, – с легкостью говорила она, – в Биркине есть такое качество жизни, которое встречается редко. В нем есть необычайно богатый источник жизни, по-настоящему удивительно, как он умеет отдавать себя чему-то. Но в жизни есть столько всего, о чем он не имеет ни малейшего понятия. Либо он вообще не подозревает о существовании этого, либо отвергает его, считая совершенно недостойным внимания – то, что другим людям кажется жизненно важным. В некотором смысле он не достаточно умен, он слишком много сил растрачивает по мелочам.

– Да, – воскликнула Урсула, – в нем слишком много от проповедника. Он что-то вроде священника.

– Именно! Он не может слышать, что хотят сказать другие люди – он просто не может слышать. Его собственный голос слишком громок.

– Да. Он заглушает голос другого человека.

– Заглушает голос другого человека, – повторила Гудрун. – При помощи грубой силы. Разумеется, это бесполезно. Никого нельзя убедить силой. Поэтому с ним невозможно разговаривать – а уж жить с ним, думаю, еще больше невозможно.

– Ты считаешь, что с ним нельзя жить? – спросила Урсула.

– Мне кажется, это отнимало бы слишком много сил, чересчур утомляло. Каждую минуту он заглушал бы тебя своим криком и заставлял подчиняться себе, не оставляя выбора. Он бы полностью контролировал тебя. Он не может допустить, что кроме его разума есть и другие. И в то же время настоящий недостаток его ума в том, что ему не хватает самокритики. Нет, мне кажется, это было бы совершенно невыносимо.

– Да, – рассеянно согласилась Урсула. Она была согласна с Гудрун только наполовину. – Вся беда в том, – сказала она, – что через две недели любой мужчина становится невыносимым.

– Это просто ужасно, – сказала Гудрун. – Но Биркин – в нем слишком много самоуверенности. Он не потерпит, если ты скажешь, что твоя душа принадлежит тебе. Зато его душа…

– Точно, – подхватила Урсула. – У других должна быть только его душа.

– Именно! Можешь ли вообразить себе нечто более ужасное?

Сказанное было настолько точным, что ее передернуло от отвращения.

Эта дрожь отвращения продолжалась в ней некоторое время, и она погрузилась в глубокую меланхолию.

Затем все в ней начало восставать против Гудрун. Та так тщательно поставила крест на ее жизни, заставила все выглядеть так уродливо и так однозначно... На самом деле, даже если то, что Гудрун говорила о Биркине, было верным, все остальное тоже было верным. Но Гудрун подвела под ним жирную черту и перечеркнула его, словно закрытый счет. Вот он – суммирован, оплачен, согласован и вычеркнут. А это было неправдой. Такой максимализм Гудрун, ее умение разделываться с людьми и вещами одной фразой, все это было фальшью.

Урсула начала восставать против своей сестры.

Однажды они прогуливались по переулку и увидели на самой верхней ветке куста громко распевавшую птичку. Сестры остановились посмотреть на нее. На лице Гудрун появилась ироничная улыбка.

– Какой важной она себя ощущает! – улыбнулась Гудрун.

– Не правда ли? – воскликнула Урсула с ироничной гримаской. – Это самый настоящий летающий Ллойд Джордж![50]

– Верно! Летающий Ллойд Джордж! Вот кто это! – восторженно воскликнула Гудрун.

И в течение многих дней эти настырные, надоедливые птицы представлялись Урсуле в виде тучных, приземистых политиков, громко выкрикивающих что-то со своих мест, эдаких мелких людишек, стремящихся заставить услышать себя любой ценой.

Одно это вызывало в ней презрения.

Стайка овсянок внезапно выпорхнула перед ней на дорогу. Они смотрели на нее с таким сверхъестественным невинным выражением, словно горящие желтые стрелы, выпущенные в воздух с какой-то неведомой целью, что она сказала себе: «Нет, это все-таки несправедливо называть их маленькими Ллойд Джорджами. Мы совершенно ничего о них не знаем, они для нас неведомая сила. Несправедливо смотреть на них как на человеческих существ. Они принадлежат к другому миру. Какая же глупая вещь этот антропоморфизм![51] Гудрун просто несносная гордячка, раз она решила, что может быть мерой всему, может сводить все к человеческим стандартам. Руперт совершенно прав, человеческие существа, раскрашивающие вселенную своими портретами, просто скучны. Слава Богу, вселенная не обладает человеческими качествами!».

Ей казалось оскорбительным считать этих птиц маленькими Ллойд-Джорджами, это, казалось, разрушает устои жизни. Это было неискренне по отношению к малиновкам, это была клевета. Однако она и сама это делала. Но только под влиянием Гудрун: это было ее оправданием.

Итак, она отстранилась от Гудрун и от всего, что та олицетворяла, и вновь вернулась в своих мыслях к Биркину.

Она не видела его с момента, когда его предложение потерпело крах. Ей и не хотелось, потому что она не хотела, чтобы он вновь обрушил на нее свое предложение. Она знала, что имел в виду Биркин, когда просил ее выйти за него замуж; рассеянно, безмолвно она это знала. Она понимала, что за любовь и что за отдача были ему нужны. Но она вовсе не была уверена, что ей самой была нужна именно такая любовь. Она вовсе не была уверена, что ей было нужно это взаимное единство. Нет, ей нужна была невыразимая словами близость. Она хотела получить его полностью, до конца, сделать его своим (о, не произнося ни слова!), стать близкой ему. Выпить его до последней капли – как эликсир жизни. Она делала великие обещания себе о том, что она готова согревать подошвы его ног между своих грудей подобно тому, как это делалось в той тошнотворной поэме Мередита. Но только в том случае, если он, ее возлюбленный, будет полностью любить ее, полностью отрекшись от себя. И интуитивно она понимала, что он никогда настолько не отречется от себя. Он не верил в крайнее самоотречение. Он открыто это заявил. Это был его вызов. За это она готовилась сражаться с ним. Поскольку она верила в возможность полного подчинения любви. Она верила, что любовь была во много раз сильнее человека. Он же утверждал, что человек гораздо сильнее любви или любых отношений. Для него яркая одинокая душа принимала любовь как одно из условий, условий своего собственного равновесного состояния. Она же верила, что любовь была всем. Человек должен был вырасти до нее. Она должна высосать из него все соки. Пусть он будет безоглядно принадлежать ей и она в ответ станет его смиренной рабыней – хочется ли ей того или нет.

Глава XX

Битва

После неудавшегося предложения Биркин в слепой ярости поспешил прочь из Бельдовера.

Он чувствовал себя полным дураком, он понимал, что все произошедшее было самым настоящим фарсом. Но не это озадачивало его. Его необычайно, до абсурда злило, что Урсула при каждом удобном случае неизменно вставляла свой до боли известный вопрос: «Зачем вы на меня давите?» и при этом всегда замыкалась в своем восхитительном высокомерии.

Он направился прямиком в Шортландс. В библиотеке он нашел Джеральда, недвижно стоявшего у камина спиной к огню с видом человека, совершенно и полностью опустошенного тревогами и заботами, человека, у которого внутри зияет пустота. Он сделал все, что намеревался сделать, – и теперь он не мог найти себе подходящее занятие. Он мог бы сесть в машину, мог бы отправиться в город. Но ему не хотелось ни садиться в машину, ни ехать в город, ни идти к Тирлби. Ему не хотелось двигаться, его охватил приступ вялости, он был словно отключенный от питания механизм.

Джеральду, которому скука была неведома, который постоянно чем-нибудь занимался, который никогда не задавался вопросом: «А что теперь?», все это было невероятно мучительно. Сейчас ему казалось, что внутри него все застыло. Ему больше не хотелось делать ничего, что дало бы какой-то результат. Омертвевшая часть его души просто отказывалась от всего. Он старательно пытался придумать, что можно было сделать, чтобы только заполнить свою душу, чтобы смягчить боль от сознания собственной опустошенности. Только три вещи могли бы вдохновить его, вернуть его к жизни: алкоголь или гашиш, сочувствие Биркина и женщины. В данный момент пить было не с кем. Женщин тоже не было. А Биркин ушел. Поэтому приходилось нести бремя своей опустошенности.