И тут, конечно, не до смеха. Тут не дай Бог: проснуться и это осознать.

Мария Петровна переходила свою печальную реку одна, вброд и босиком. Когда оказалась на другом берегу с пораненными подошвами, то ощущение одиночества было таким оглушительно полным, что впору было обратно в реку кидаться, чтоб из нее уже никогда не выйти, но Мария Петровна сцепила зубы и стерпела. Дочь была в разводе и обмене, внучка росла и спела на свежем воздухе и, казалось, ждала момента, чтобы рухнуть от спелости на землю.

Мария Петровна не из тех, кто других собой обременяет. Она встала и пошла по жизни дальше, испытывая мучительное и стыдное тяготение внизу живота, тоску и слабость в руках и ногах, какое-то совсем уж неприличное желание в забытом запахе мужчины, который обнял бы ее перед сном.

Мужчины не было.

К моменту же лета и дачи произошли некоторые события. Мария Петровна держалась за свою работу, кроме всего прочего, и из-за этой хлипкой терраски со скрипучей качалкой. Это казенное имущество уже стало по статусу полусвоим, а по сути так просто родным и необходимым. На этом дачном участке она знавала древних стариков и старух, которым «конторы» из уважения к их сединам оставляли терраски для умирания. Сейчас пришло другое время, оно лишено сентиментальности и фальшивого почтения. Мария Петровна заплатила сумасшедшие деньги (по ее мнению) за возможность иметь полусобственность и мечтала хотя бы на этом этапе продержаться подольше. Тут-то и столкнула ее судьба с Борисом Ивановичем Кулачевым. У него надо было подписывать разные бумажки, он был одним из командиров бюрократического департамента. Мария Петровна приготовилась к волоките, к длительной осаде, была напряжена, но так все быстро и славно подписалось, так вежлив и приятен был бюрократ, что у Марии Петровны кончился нервный спазм, и она просто засмеялась на пороге кабинета, уже уходя из него. А когда Борис Иванович спросил, с чего это она развеселилась, Мария Петровна вернулась и мягко, с юмором рассказала, как она боялась его и как ей сейчас легко. Ей на самом деле было так легко и освобождение, так расслабились в ней мышцы тела и радости, что нормальный мужчина не мог не учуять в немолодой интересной даме огромные неиспользованные резервы, и это был вполне хозяйственный взгляд на окружающую природу.

Они заболтались, потом он отвез ее на машине домой, и всю дорогу это с ней продолжалось — легкое празднество. Так было естественно пригласить его на чашку чая, а потом обнаружить некоторые общие вкусовые пристрастия, интерес к хорошей литературе и неприятие бича времени — жлобства, и так далее. Мария Петровна просто расцветала под мягким изучающим взглядом своего гостя, который думал, что такую шикарную бабу проглядели ее ровесники-полудурки, что это просто гнусность, что в нынешних молодых женщинах до фига цвета и формы, а у этой формы нет или она заброшена, зато сколько другого. Она пахнет иначе, каким-то другим женским запахом, и сидит без этого геометрически правильного наклона ног, просто свела их в узелок, так естественно и уютно.

Возвращаясь от Марии Петровны, Борис Иванович Кулачев смеялся над собой, потому что новая знакомая была на девять лет старше его самого и его жены и на двадцать пять — любовницы. «Самое то! — смеялся Кулачев. — Самое то!»

Мария Петровна тоже смеялась, моя чашки после гостя. Какой милый оказался человек! Молодой человек, поправила себя Мария Петровна. Ему ведь, наверное, и сорока нет. В отличие от Кулачева Мария Петровна документов его не видела. Правда, пришла одна фальшивая мысль — вот бы такого зятя. Но это было время радости и легкости, а потому фальшь ушла сама собой. При чем тут дочь Елена? Это ее знакомый. Ему с ней было хорошо.

Пощипывала мысль, что могут больше и не свидеться, бумажные дела окончены, но что-то молодое и нахальное пульсировало и подавало сигналы. «Хорошо, что я не способна спятить», — думала Мария Петровна. Но, во-первых, в этом не было уверенности. А во-вторых, старые доблести доблестями не казались и имели довольно жухлый вид.

Дальше можно подробно, изо дня в день, а можно и переступить через лишнее, имея в виду слова, звонки, чай, конфеты «Рафаэлло» и прочее.

Переход в грех был радостным и естественным, хотя на его пороге Мария Петровна поклялась, что если что случится — это так, эпизод, что душевных сил она тратить не будет, откуда они у нее лишние?

Конфуз же был в том, что пожилая дама была абсолютно неопытной в любви женщиной, она не знала своего тела, не знала секретов наслаждения. Спасибо, что хоть прочла два-три неприличных романа и не кричала караул от удивления. Мужчина же почему-то возился с этой необученной природой, хотя имел в стойле вполне подготовленных к специфической деятельности особ. Но этот давно заброшенный сад так приятно было обихаживать, а молоденькие барышни, которые попадали ему в руки, так сразу знали все, так не таинственно себя вели, что мужчине всегда бывало чуть-чуть с ними скучно и он даже спрашивал удивленно: «Да что ж вы все такие одинаковые?»

Тут же он получил и непохожесть, и незнание, и смущение, но главное — он получил собственное удивление: в этом изученном, казалось, до конца процессе столько еще неведомого, что иногда закрадывалась мысль: может, она его дурит, эта женщина? Может, это такой способ обольщения у пожилых и опытных дам? Он допускал, потому как был человеком времени без иллюзий.

Мария же Петровна, ошеломленная случившимся с ней и озабоченная при всем при том мыслью не выглядеть совсем уж идиоткой, была абсолютно искренна в своем неумении, но обучалась весело и радостно.

Вообще, надо сказать, если уж выбирать ключевое слово в этих странноватых взаимоотношениях, слово это было — радость, в сущности, неведомое нашей душе по причине хронического дефицита в русской природе.

Все у нас есть, всего вдоволь, навалом, но никогда нет радости. Теперь завели моду улыбаться, но именно завели моду. Улыбка не пристает к русскому лицу, она как по-русски плохо вставленный зуб — всегда на виду, который хочется занавесить. Если бы писался не роман о любви и только о ней, то надо было бы срочно писать о радости, которой у нас нет. Которую Господь Бог, снаряжая в дорогу, по недосмотру ли (имеет же Он право на ошибку? Нас вон сколько, а Он один) или по рассеянности не положил в котомку русскому народу. И они вышли из божественных пределов насупленные и мрачные — русские, обижаясь за свою мрачность на всех остальных. А когда Бог спохватился (все-таки хочется закончить эту фантазию) и послал радость им вдогонку, Супостат уже усмотрел изъян в народе и очень возликовал. Он понял, что с большим и угрюмым народом легко играть в разные мрачные игры, в войнушки, например, в разбои и поножовщину. Да мало ли? Поэтому Супостат перехватил радость по дороге и закинул ее во льды океана. Северным сиянием полыхает она нам — наша закинутая радость. К ней бы гонцов послать, вызволить, да все некогда — того побить надо, того придушить, того спалить к чертовой матери, мало ли дел у Человека без Радости?

Но когда она в ком-то пробуждается, когда причудливым образом ее осколочек возвращается к человеку, тогда и происходит то, что случилось с Марией Петровной и чиновником Кулачевым. Случилась радость. Нет, не любовь. Ибо она, как и все у нас, с мрачностью и необычностью. «У-у-у! А-а-а! — гляди, какая я страшная». Почему-то лезет на кончик языка модное нынче слово, объясняющее нашу жуть, — харизма. Ну что бы нам другое найти? Так нет — у-у-у! а-а-а! Такая харизма.

Та весна, перед описываемым нами летом, была самой удивительной в жизни Маруси. Так он ее называл — Кулачев. И ей нравилось это подзабытое имя. Она всегда была Машей, а покойный муж называл ее по-ленински — Маняша.

Если бы не неурядицы в жизни дочери, не необходимость помогать, вмешиваться, разговаривать с зятем после того, как Елена говорила: «В следующий раз я его убью», то, может, окружающий народ и заметил бы некий свет в глазах Марии Петровны, а так все знали: у женщины разводится дочь, что называется, «прямо на материном лице». Теперь такие дочери.

Между прочим, с обменом помог Кулачев, чего не знала Елена. Вернее, знала, что есть какой-то тип. Не больше. Он же нашел нужного, «своего» маклера, и тот быстро составил цепь. Мария Петровна лежала на согнутой руке Кулачева, вдыхая запах чистого ухоженного тела, и думала, что это уже несколько чересчур — его помощь в семейных делах. Лучше бы ему не знать их склоки, ведь он у нее «залетный гость», ему не пристало воду носить и дрова рубить. Мария Петровна очень баррикадировала пределы своей другой жизни, где она публицист, мать и бабушка. Она думала — тогда будет легче, когда он уйдет.

Он уйдет с малюсенькой территории, на которую был допущен, а все остальное им помечено не было. Она тихо смеялась: собачку держали в прихожей, в дом не пускали.

Она была готова к этому каждый день, каждый час:

Кулачев больше не придет. Исчезнет, и все. А он все приходил и приходил, и уже даже возникали проблемы, не пересечься бы ему с Алкой, которая пряталась у бабушки от остервенелой, покрытой паршой жизни матери.

Мария Петровна аккуратно сдвигала Кулачева по времени, принимая набеги Алки как факт безусловный. И хотя внутри ее набухал и фурычил гнев на посягательство и обида, что Алка — маленькая зараза, у которой вся жизнь впереди — откусывает и от ее пирога остатки, но все равно… Кулачеву доставалось то, что доставалось. И он был счастлив этим, потому что в эти неудачные, сдвинутые Алкой дни у них с Марией Петровной было как-то особенно. Это была не то что страсть — страсти он, что ли, не видел? — это было что-то другое. Женщина в его руках была мягка, податлива, послушна, но был момент ускользания, какого-то ее мгновенного побега… Он догонял ее, стараясь удержать, она отвечала ему с благодарностью и нежностью, что удержал, и вдруг ускользала снова, рождая в нем страх и ужас потери. Откуда ему было знать, если и сама Мария Петровна этого не подозревала, что это были деяния ее души, которая никогда не уходила прочь на то время, что она наслаждалась и страдала одновременно. Что пребывание в сексе души — русский способ любви, а партнерши Кулачева вызубрили американскую технологию, с огромным арсеналом точек и зон, со всем этим техницизмом, который, конечно, хорош, пока не знаешь лучшего.